|
страница [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] |
[27] В детстве
страх смерти ощутимее. Он конкретней и упорядоченней, что ли. Когда-то мне было
совершенно невыносимо сознавать, что, умерев, я больше никогда не увижу высокую
сплошную кирпичную стену соседнего дома-новостройки. Именно утрата возможности
видеть эту монолитную стену, разглядывать ее кирпич за кирпичом, задирать на
нее голову в лыжной шапочке с помпоном, – все это было для меня невыносимо. По
ночам я просыпался в слезах и ужасно боялся заснуть снова: мне казалось, что
если засну, то непременно умру. А если умру, то завтра уже не увижу мою стену. С тех пор прошла вечность. Я встретил массу других – и не только
кирпичных – стен. Многие из них мне так и не удалось преодолеть, за многими
другими я так и не смог укрыться. Тот страх ушел, и вряд ли когда-нибудь
вернется. Разве если впаду в детство… Сказать
честно, я уже довольно растратился. Понашвырял вокруг себя шелухи всякой,
понаследил на беговых дорожках и лестничных маршах, понасовал строчек в газетки
и альманахи. Пора и честь знать. Мое дыхание уже не шевелит усы под моим носом.
И не по причине насморка – просто оно бесплотно. И вообще, под легендарной
смоковницей лежу уже не я, а прах. То, что когда-то предполагало быть мною, а
стало ничем. Мир праху
моему!.. Был у меня
когда-то приятель по имени Шура Давыдов. Большой, широкий, необычайной
физической силы и огромного веса человек. Этот Шура ужасно страдал от
бессонницы. Однако его недуг не был следствием неврастении – Шура был вполне
толстокож. Ему не давали забыться силы, с наивной жестокостью распиравшие его
большое тело. Как-то мы катались на теплоходике по одной из могучих сибирских
рек. Ежевечерне, когда наш старенький «трамвайчик» засыпал, притороченный к
глинистому берегу в какой-нибудь относительно спокойной протоке шириною с
Москва-реку, Шура поднимался на верхнюю палубу, раздевался до трусов и
обрушивал свое полуторастакилограммовое тело в воду. В этот момент двадцатитонное
суденышко низкой кормой испуганно зачерпывало несколько ведер воды. Шура
уплывал в ночь и возвращался минут через сорок. Сначала я думал, что водные
прогулки доставляют ему чисто спортивное удовольствие, но когда спросил, он
ответил: «Чтобы заснуть, я должен сильно устать». Я,
кажется, уже устал. Во всяком случае, на «заснуть» усталости мне вполне хватит.
Я
лежу на жестком газоне в одном из совсем не национальных парков. Под фиговым во
всех смыслах деревом. Лежу поленом и пытаюсь обменяться теплом с окружающей
меня паровозной топкой. Самолет, наверное, уже приземлился. А я все лежу, как
котлета в микроволновке, и ненавистное солнце, игнорируя форму, пытается
расплавить мое содержание. Я
не верю, что все наши деяния фиксируются в Вышних на страницах какого-то
гигантского меморандума. Во-первых, каждое последующее поколение людей
повторяет пройденный материал. Во-вторых, никаких чернил не хватит, чтобы вести
такой учет. В-третьих, зачем? Если бог есть, он все знает и помнит. Его память
устроена иначе, ему не пристало фиксировать каждый муравьиный жест, будь то
пробежка муравьеда или прозрение Муравьева-Апостола. Все это само ложится на
гигантский экран, и любой мало-мальски обученный клерк в Высшей канцелярии
может без труда отыскать конкретную точку пространства и времени и подправить
вектор ее движения на радость Дьяволу.
Мой
разочарованный отец как-то сказал, что успех любой деятельности строится на
разумном балансе порядочности и пошлости. –
Может быть, подлости? – переспросил я. – Нет, именно пошлости, – уточнил он. – В
нашей ситуации следует признать разумным такой баланс, когда пошлость перехлестывает
через край. Иначе не проживешь. Знаешь, чего мне всегда не хватало в книгах – в
любых, начиная с Библии и кончая современным детективом? Банальности! Даже в
самом низкопробном чтиве автор пытается навязать читателю некий собственный
взгляд на вещи, претендующий на неповторимость. Все смешалось в доме Облонских,
понимаешь ли. Да ничего не смешалось! Коробок спичек – копейка, проезд в
трамвае – три. Надо быть вульгарнее. Но не легкомысленней. Надо много думать,
работать над собой, искоренять в себе эту интеллигентскую усложненность. Жизнь
держится на снобах, а настоящий снобизм – это «который час?» и «почем килограмм
сосисок?», а вовсе не «что делать?» и «кто виноват?» Он
помолчал, раздумывая, и добавил: –
Вот тебе ярчайший пример гомерической пошлости, за которой будущее. Миллиардера
Говарда Хьюза однажды спросили, какой жизненный принцип ставит он во главу
угла. «Довольствоваться малым», – ответил он… Ничего
не срастается. Да и время срастаться ушло. Ни один мазок не ложится на нужное
место холста. То ли свет не под верным углом, то ли грунт барахло. То ли я
никакой не художник… А
я и не претендую. Напротив, настоятельно прошу избавить меня от подобных
подозрений. Давайте лучше дружить семьями. Впрочем, и дружить уже поздно.
Детское время вышло. Пора баиньки… Странное
ощущение буквальности происходящего. Человек лежит под открытым небом, потому
что закрытым в этой стране оно практически не бывает. Светило висит в зените.
Стрекоза подрагивает крыльями. Бубнит невидимый самолет. Умудренное
яблоко тяжелым намеком падает на голову Ньютона… Тьфу!..
Какая банальность!.. Беда вовсе не в том, что одно мгновение не
цепляется за другое. В конце концов, это их дело. Беда в том, что декоративная
ваза восстановлению не подлежит. А по кусочкам ее никто не купит.
Та летняя
ночь на даче в сосновом бору завершилась неожиданной ссорой. Мы валялись на
мятой простыне много часов. Курили, говорили, целовались… Время от времени Ада
вставала, чтобы сменить догоравшую свечу, а я смотрел на ее легкое тело и улыбался.
Тишина вокруг стояла такая, что было слышно, как перемещаются жизнетворные
потоки в сосновых стволах. Эпизодический перестук колес далекой электрички, да
внезапное уханье филина только усугубляли окружавшее нас безмолвие. Мы были
настолько близки – гораздо ближе, чем принято подразумевать в контексте мятых
простыней, – что любое движение, даже самое случайное, вызывало в каждом из нас
целый обвал эмоций. Ада, конечно, чувствовала, что меня уносит прочь, как
щепку. Наивно надеясь удержать меня в этой невозможной близости, она неизменно
натыкалась на глухую кирпичную стену – не ту, с которой я боялся расстаться в детстве,
а ту, которую выстроил за годы угрюмого кочевья по жизни. В сущности, это было
единственное, чем я занимался. Тщательное подбирая кирпич к кирпичу, я возвел
великое оборонительное сооружение, оказавшееся на поверку наступательным. Стена
наступала на пятки. Она, паскуда, обеспечивала мой тыл: подталкивала в спину,
не давала развернуться, не позволяла выскочить из назначенной колеи, не
оставляла ни малейшей надежды на заднюю передачу. Бегом или ползком я был
вынужден продираться только вперед, только поступательно, только в направлении,
которое указывал проклятый вектор, и если останавливался, то рисковал быть
раздавленным этой рукотворной махиной. Раньше я
успокаивал себя тем, что так живет каждый. Теперь же мне казалось, что только
я. – Ты
должен сказать мне всего лишь одно слово. То самое. Ты ведь знаешь, какое!..
Скажи же, скажи!.. «А если не
скажу?», – думал я и молчал в тряпочку. – Ненавижу
тебя! – с угрозой в голосе лгала она. «И я
тебя…», – продолжал молчать я. – А давай,
я тебя убью! – предлагала она, больно кусая мои губы. – Ты засни на минутку, а
я возьму вон ту чугунную сковороду и изо всех сил огрею тебя по балде. Мы были
настолько близки, повторяю, что у меня не возникало ни тени сомнения в ее
решимости. Не только на убийство – это мелочь; она была способна на что-то
более возвышенное, уж не знаю, на что… Поэтому я боялся заснуть – не хотелось
пропустить. Мы
боролись. Сначала в шутку, потом вошли в раж и остервенели. – Не
увлекайся, Ада, – пыхтел я, заламывая ей руку. – Убить иностранного гражданина
– дело, конечно, нехитрое. Но стоит ли такая игра свеч? – Себя
погублю, но мир от скверны очищу! – шипела она, пытаясь вырваться. В какой-то
момент ей это удалось. Ее ладонь выскользнула из моей и, развернувшись, другой
рукой она с размаху треснула меня промеж глаз. На мгновение я поплыл, а когда
вынырнул, обнаружил себя в ее объятиях, назвать которые жаркими, значило бы,
никак не назвать. Она целовала меня, обливаясь слезами. А я вдыхал горчайший
аромат этих слез и понимал, что никогда в жизни ничем лучшим не дышал и дышать
не буду. Она стонала, всхлипывала, извивалась всем телом, как задыхающаяся
рыба, она вся лучилась невидимым светом, и я – очевидно, после удара по балде –
чувствовал укол каждого лучика этого необыкновенного сияния и был в самом
радиоактивном смысле облучен… Но доза,
как выяснилось, была не смертельной. Хотя…
...А третий мудрец сказал: «Все знают, как полезно быть
полезным; но никто не знает, как полезно быть бесполезным». А четвертый мудрец
сказал: «Настоящий человек лежит, словно мертвый, движется, словно связанный;
не знает, почему лежит, не знает, и почему не лежит; не знает, почему движется,
не знает, почему не движется. Чувства его и внешность не меняются под взглядами
толпы; чувства его и внешность не меняются и при отсутствии взглядов толпы.
Один он отправляется и один возвращается, один входит, один выходит, и кто
сумеет ему помешать?» В
том-то и дело, что никто. Я лежу на
колючей траве газона, как былинный красноармеец. И комиссары в пыльных шлемах
склонились молча надо мной. Впрочем, не так уж и молча. – У Абрама
обнаружили глаукому, – говорит мама. – Если он ослепнет, я повешусь. И большая
слеза падает на мое лицо. – Ясное,
чистое, ничем не замутненное зрение, – наставляет Цванкер, – вот что я
противопоставляю вашему убийственному цинизму. – Хреново
тебе, сукин кот Голбин? – спрашивает психоаналитик Георг Миниц. – Говорил я
тебе – не бегай с девками за околицу. – Напрасно
вы его путаете, – встревает пенсионер Моисей Фейн. – Пусть осмыслит свой путь и
сделает верный выбор. –
Путь-шмуть! – хихикает Марк Гурзон. – Главное – срубить бабки, а дальше – гори
оно огнем. – Вам
следует заняться изучением арабского, – советует лингвист Леонтий Ферд. –
Во-первых, познавательно, во-вторых, очень успокаивает. –
Кардиограмма опять в норме, – говорит Бен-Бен. – А такое чувство, что есть
отклонения. Исидор
Смелый достает из-под пыльного шлема мятый листок бумаги и медленно читает по
слогам: «Ятиль ан саль де бан дан ля шамбр? Апортэ, сильвупле ан фуршэт!» – А давай
закажем еще по одной? – предлагает Молодец. – Пусть людей вокруг становится все
меньше, а зелени за окном все больше. – Я
раздобыл мемуары Пол Пота, – радостно сообщает босс. – Кто-нибудь из вас,
бездельники, знает кхмерский? – Не дури,
Роман, – говорит отец, поправляя одеяло. – Будет опт и на твою розницу… –
Р-р-равнение на пр-р-рир-р-роду! – грохочет бас Рогнеда Васильева. – Да
здр-р-равствует смоковница и весь прочий инжир-р-р! Да здр-р-равствует любое
фиговое дер-р-рево семейства тутовых! – Заговор
зеленых! – вздыхает Скворец. – Две мировые войны, Карибский кризис, террор и
эмансипация – это все чушь. Знаешь, кто сделает из человечества сусло? Антиглобалисты,
мать их!.. –
Колитесь, пожалуйста! – просит Рафи. – Чистосердечно, ладно? – Куда ты,
милый! Ау? – шепчет женщина в красном пальто. – Уа, –
вторит ей Дорис-Шморис. И только
Ада, моя рыжая совесть, стоит молча и смотрит на меня во все свои бездонные
глаза. Невысокая, хрупкая, нервная, в короткой белой юбочке и блузке с
матросским воротничком, она стоит в стороне от остальных и поэтому кажется
намного ближе. Я чувствую ее дыхание на своих усах, я смотрю только на нее,
только в ее огромные, полные белого неба глаза. Ее взгляд излучает такую
неизбывную силу, совладать с которой я уже не могу. Эта сила втягивает меня в
солнцеворот ее любви, как пыль земную в раструб пылесоса. И осесть на дне мешка
невесомым серым слоем я, безбожник и нигилист, почитаю для себя высшим и, если
нет другого эпитета, божественным благом. – Ты
должен сказать одно лишь слово, и все твои страдания мгновенно прекратятся. Ты
больше не будешь маяться по утрам, ожидая приступа ностальгии, ты снова узнаешь
улицу, на которой живешь, снова выйдешь в сквер и увидишь белое-белое облако в
чистом высоком небе. Но для этого ты должен сказать мне всего лишь одно слово.
То самое. Ты ведь знаешь, какое!.. Скажи же, скажи!.. – А если
не… – отвечаю я, Роман Голбин, и как любой роман, обрываю себя на полуфразе. ВМЕСТО ЭПИЛОГА Тель-Авив, 2002 - 2005 [к странице 26] [ к содержанию романа ]
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору