|
страница [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] |
[19] – Беда любой русской эмиграции в том, что она относится к печатному
слову как к элементу культурного пространства, – отлил пулю Молодец. – К непечатному слову, кстати, тоже, – заметил я. – Такое отношение погубило немало талантливых журналистов, публицистов
и, для рифмы, автомобилистов, которые, читая газету на ходу, попадали в аварии.
А судьи кто? – А судьи,
если уж рифмовать, – капиталисты, – ответил я и замахнул. – Эти германские,
американские, канадские, австралийские, израильские нерусские. Они всегда – и
поделом – видят в эмигрантской прессе обычный доильный аппарат. И пользуют его
до тех пор, пока набитое иллюзиями вымя не усохнет. – Ответ
правильный, – констатировал Молодец и тоже замахнул. – «Русская» пресса во всем
мире работает на отсос. Он
раскромсал ножом последний соленый огурец, сгреб его – до последнего куска – в
пригоршню и высыпал себе в рот. –
В результате образования искусственного вакуума в доильных стаканах, надеваемых
на разбухшие от духовного голода соски общины, –
прохрустел он, – русская пресса отсасывает умозрительное парное молочко,
которое в пастеризованном виде – уже в карманах ее хозяев – обретает черты
вполне реальных долларов, евро или шекелей. Такая ударная дойка
происходит до тех пор, пока остаются в доступном пространстве фраера,
полагающие печатное слово истиной в последней инстанции. – А
таковых на белом свете с каждым годом становится все меньше, – отметил я,
печалясь об огурце. – Одни отходят в мир иной, другие продают душу телевидению
и радио, третьи просто прекращают читать газеты. – И книги,
– сказал Молодец. – И
вообще, – поставил точку я. Мы сидели
в обычное время в обычном месте. Вдвоем. Бен-Бен отсутствовал по причине
насморка. За соседним столиком объедались бигусом несколько строительных
рабочих. Судя по выражению лиц – тайцы. Природа за окном в ожидании хамсина
прощалась с жизнью. Обстановка не обещала ничего исповедального – ни сказки про
ласкового скарабея, ни женщины в красном пальто. – А давай
закажем еще по одной! – предложил Молодец. – Лучше
еще одну, – выступил я со встречным планом. – Еще одну
будет много, – засомневался Молодец. – Босс не возрадуется. – Будет с
него радости, – сказал я. – Он сейчас провожает Геринга в последний путь. Но
если ты настаиваешь, то давай закажем еще по одной. – Давай, –
согласился Молодец. И мы,
конечно же, заказали еще одну. Леонид
Ильич Горчаковер главным редактором был номинально. Этот старый и усталый
человек ничего не хотел, ничего не решал и, в общем-то, ничего не делал. А
руководил редакцией пассионарий по фамилии Грин. С формальной точки зрения, это
был ставленник хозяев, лизоблюд и
стукач. С фактической – палач и поэт. Он опекал бедных журналистов по высшему
разряду, заставляя платить за казенный кофе, приносить из дома мыло, туалетную
бумагу и вкалывать на голом энтузиазме – настолько голом, что иногда хотелось
прикрыть его какой-нибудь тряпицей. В редакции он ввел тотальную регистрацию
посредством магнитных карточек. Каждый сотрудник должен был отмечать не только
свой приход и уход с работы, но и выход на перекур, получение стакана кипятка,
звонок по редакционному телефону, проезд на лифте. Благодаря
вдохновенным стараниям Грина из лексикона газетчиков постепенно исчезло слово
«ставка». Людей принимали на временную почасовую работу, на полставки, четверть
ставки, а одного несчастного графика-дизайнера, отца семерых детей, даже на
одну тридцать вторую часть ставки. Этот бедняга успевал лишь прийти на работу и
включить компьютер – к моменту, когда были загружены все необходимые программы,
его рабочее время истекало. – К вам
м-можно? – дрожащим голосом спрашивал очередной соискатель плевка, робко
заглядывая в дверь гринова кабинета. – Зачем? –
спрашивал Грин. –
П-поговорить… – О чем? –
спрашивал Грин. – О
з-зарплате. – В каком
смысле? – спрашивал Грин таким тоном, будто разговор о зарплате мог идти и в
сторону ее уменьшения. После
этого философского вопроса диалог, как правило, издыхал, потому что ни один
психически нормальный человек не мог противостоять такому высокому уровню абсурда. К
владельцам газеты Грин относился с величайшим пиететом и вылизывал их румяные
задницы чуть ли не до крови. Именно поэтому он так крепко сидел на своей.
Впрочем, в заоблачные высоты – к самым пышным и сладким ягодицам – его не
допускали. Он общался по большей части с посредниками, главным из которых был
некто Давид Инда, долговязый и не менее вдохновенный израильтянин, большой дока
в торговле мелкой рекламой и страстный любитель танцев живота. У самого
Инды никакого живота не было. Он был настолько тощ, что когда глубоко дышал,
сквозь рубашку на месте живота прорезывался рельеф позвоночника. Этот свояк,
назначенный толстозадыми божками ответственным за «русскую» прессу, проводил с
Грином часы и дни. Ходили упорные слухи о том, что они любовники. Инда и
Грин никогда не обсуждали содержание ситуации, но всегда и непременно – фон, на
котором это содержание произрастало. Причем фон этот, в зависимости от настроения
Инды, всегда окрашивался в угодные администрации тона. Каждый раз, когда эти восторженные
негативисты запирались в кабинете, вся редакция с великим трепетом ожидала
очередного «судьбоносного» решения. И редко обманывалась в своих ожиданиях. Два раза в
году – на еврейские Пасху и Новый год – весь редакционный люд сгонялся на
торжественное поднятие бокалов. Это замечательное действо происходило в тесном
и душном подвале – другого помещения для собраний у газеты не было. Несмотря на
отсутствие окон и вентиляции, подвал все-таки был оборудован электронной щелью
для магнитных карточек – и неявка на мероприятие означала для каждой, даже
самой незначительной фигуры немедленную опалу. Грин
торжественно водружал на стол бутылку самого дешевого вина (одну на сорок
человек) и сэкономленное полгода назад печенье. Инда толкал речь. Говорил он
всегда одно и то же: «В прошлом году вам всем было гадко, вы тяжело работали и
много страдали. В новом году вам будет еще гаже, работать придется еще тяжелее
и страдать многократно больше». На этой оптимистической ноте он, как правило,
спотыкался, секунду-другую покручивал брюки вокруг позвоночника, а затем с
творческим отвращением произносил: «Лехаим!» Иногда
Лепа Горчаковер пытался его урезонить: дескать, надо бы как-то обнадежить
людей, хоть кого-нибудь похвалить, поблагодарить за усердие. На что Инда
резонно отвечал: рынок не позволяет. Но в то же время этот коварный рынок
позволял ему самому ежедневно и, разумеется, за счет газеты обедать в дорогом
ресторане «Папа Лео», три-четыре раза в год летать в Штаты, Италию или, на
худой конец, в Париж, а также заниматься другими, не менее гадкими и тяжелыми
делами, приносящими, без всякого сомнения, одни лишь страдания. Инда
совершенно искренне считал себя млекопитающим высшего порядка, с другим,
отличным от «русского», набором хромосом. По всей видимости, так оно и было.
Потому что ни логику его поступков, ни направление его мыслей угадать не
удавалось никому. Даже Грину. Последнего
спасало чутье. Непостижимым образом он улавливал направление ветра в индовой
голове и сразу же подставлял под него какой-нибудь завалящий парус. Исполнителем
Грин был блистательным. Приказы он выполнял мгновенно и бездумно. Причем второе
устраивало Инду даже больше, чем первое. Ему нравилось такое безоглядное
рвение, такая отчаянная решимость идти до конца, даже по трупам, нравилась
откровенная лесть, непременное желание угодить, подать ручку, чмокнуть в
плечико. Красная
бородатая рожа Грина всегда полыхала небывалой озабоченностью. Хотя забот у
него, по сути, никаких не было. Временами он чертил схемы, подсчитывал рабочие
часы, проверял счетчики воды и электричества, снимал показания с видеокамер,
прослушивал записи телефонных разговоров и запрашивал в отделе технической
поддержки данные на каждый компьютер, с умилением отмечая «проблемные места». –
Торчанская, ты корректор? – нависал он над миниатюрной седенькой женщиной,
заведовавшей в не столь отдаленном прошлом громадным отделом корректуры
издательства «Правда». – Да, –
шелестела она. – Ты не
корректор, ты покаещекорректор, поняла? – Но
почему? – Нам, –
он всегда говорил «нам», чувствуя, как при этом слове и его «мягкое место»
становится буржуазно пышным и румяным, – нам стало известно, что двадцатого
числа с тринадцати ноль семи до тринадцати восемнадцати ты не открыла для читки
ни одного файла. – Но это
же всего одиннадцать минут! Я, наверное, выходила в туалет… – Нет! В
туалете тебя в это время не было!.. – грубо прерывал несчастную Грин и тут же
ударом наотмашь добивал: – Я тебя там не видел… Такой бред
продолжался от двадцати минут до полутора часов, затем жертва отправлялась на
рабочее место, предварительно поклявшись жизнью своих детей, внуков и памятью
предков никогда не нарушать трудовую дисциплину. Эти
периодические беседы Грина с сотрудниками наносили неисчислимый ущерб их, в
сущности, общему делу, но перечить этой уникальной сволочи никто не смел –
боялись остаться без штанов. В
свободные минуты он сидел у себя в кабинете и, как Чапай, мараковал над
подробным планом редакционных помещений с указанием каждого рабочего места. Он
вырезал из картона фишки, писал на них фамилии журналистов, редакторов,
корректоров и рекламных агентов и тасовал эти фишки, как колоду карт. Он увлеченно
менял местами слагаемые, каждый раз искренне удивляясь тому, что сумма остается
прежней. Это таинство называлось у него оптимизацией процесса производства. По
несколько раз на дню он собирал у себя в кабинете вахтеров, уборщиц, посыльных
и учинял им тотальный разнос, параллельно вербуя наиболее способных в
бесплатные осведомители. Ему удалось создать в редакции небольшую агентурную
сеть, которая не только постукивала о том, что происходит на «творческой
половине», но и домысливала происходящее в меру своих скудных возможностей. К
известному финалу своей жизни Меир Грин пришел невысокого роста рыхловатым
субъектом неопределенных лет, плохо говорившем сразу на двух языках – русском и
иврите. Постоянная мимикрия под озабоченного процессом оптимизации человека
превратила его лицо в сплошную гримасу. Любое нестандартное движение души,
отраженное на этой окаменевшей маске, вселяло в неопытного наблюдателя ужас и
могло привести к апоплексическому удару. Когда Грин улыбался, а такое,
представьте себе, бывало, мухи в его кабинете дохли. Его
карьера в Израиле была уникальной. Началась она со смены имени и фамилии: в
родном Череповце Меир Грин был обыкновенным Мишей Герингом, и умудрился прожить
в этом качестве больше половины жизни. Причем не где-нибудь в баварском Ройзенхайме,
а на унылом берегу Рыбинского водохранилища. По одной из версий, его дед воевал
и погиб под Смоленском во время бомбежек Люфтваффе, возглавляемой его
однофамильцем. По другой, более вероятной версии, дед служил в НКВД и окончил
свои дни то ли в глубокой старости, то ли в глубокой тайге. Перебравшись в
Израиль, Грин-Геринг первым делом выиграл в лотерею четырехкомнатную квартиру –
надо же было где-то жить! Затем он пошел торговать соковыжималками и
пылесосами, но, будучи по образованию металлургом, быстро прогорел. Тогда он
подал заявление в ШАБАК – в нашу симпатичную тайную полицию, и к собственному
удивлению был принят на работу с трехмесячным испытательным сроком. Надежд,
однако, не оправдал, провалив в силу чрезмерного усердия какую-то явку в Хайфе.
Как он попал в газету на должность директора-администратора, не знал никто.
Возможно, под умудренный язык этого счастливчика подвернулась подходящая
задница. В
собственной семье Грин был форменным подкаблучником. Однажды в киббуце на
Мертвом море, куда были приглашены «русские» деятели с семьями, я наблюдал его
жену и двоих детей-подростков. Сказать, что Грину там было не по себе – значит,
ничего не сказать. Его супруга – крупная волевая дама, вполне представимая в
роли заведующей отделом культуры череповецкого горкома партии, не давала ему
вздохнуть, терзала его допросами и подозрениями и постоянно удивлялась, почему
окружающие не кланяются им при встрече. – Ты же
говорил, что ты начальник! – громко шипела она на ухо Грину. – Почему тебя
никто в упор не видит?.. –
Понимаешь, – опущено отвечал Грин, и его красная рожа становилась еще
озабоченней. – Люди приехали сюда отдыхать… А на работе они меня сильно уважают… – Врешь ты
все!.. – говорила супруга и отворачивалась с таким видом, что представься ей
случай, она бы непременно передала мужу в рот – посредством «поцелуя смерти» –
капсулу с ядом. После
такого «отдыха» Грин, естественно, зверел и высыпался на подчиненных с особо
отягчающими обстоятельствами. Стоит ли
говорить о том, что его ненавидели? Ненавидели тихой, но лютой ненавистью.
Бывало, что униженные, уволенные, раздавленные им люди прицельно плевали в его
рожу. Но он утирался и жил дальше. В разговорах за глаза журналисты брезговали
даже упоминать его имя, используя в качестве эвфемизмов богатейший
ассоциативный ряд: от гниды и Геринга – до ублюдка и пидора. Он эту ненависть
чувствовал и панически – до истерики – боялся. Хорошо развитая животная
интуиция (возможно, в детстве его часто мутузили) подсказывала ему, что перед
богом и историей даже рядом с наборщицей Ольгой Кац он – не благоухающий духами
буржуа, а вонючий Мишка Геринг, люмпен, интеллектуальный босяк, полная
бездарность и ничтожество. Допускаю, что по ночам ему снились кошмары, в
которых толпы кровожадных компетентных специалистов волокли его на костер.
Допускаю также и то, что случались в его жизни поэтические мгновения, когда он
сам себе был невыносимо противен – и после очередного акта лизоблюдства или
людоедства запирался в редакционном туалете и отчаянно полоскал рот, с трудом
сдерживая тошноту. [к странице 18] [ к содержанию романа ] [к странице 20]
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору