страница [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10]
                       [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
                       [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27]

 

 

 

 

 

 

[8]

V. ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ НУЛЕЙ 

Всякий раз, когда жизнь по-настоящему улыбается мне, я разглядываю ее зубы на предмет кариеса.

Недоверие возвышает. Подозрительность помогает соблюдать дистанцию. Умение видеть в каждом чемодане второе дно – вот моя внутренняя таможня, вот что держит меня на плаву в этом бушующем стакане воды. Я не доверяю трафикам и прейскурантам, показаниям спидометра и электрокардиографа. Любая цифирь, будь то элементарная калькуляция или текущий курс доллара, заставляет меня щурить глаз, цокать языком и произносить высокомерное «ну-ну». Больше того. Я не верю, что никогда не умру. Не верю Дарвину и Лейбницу, не верю Волге и Каспийскому морю. Какая, в конце концов, разница, кто из них в кого впадает! И кто сказал вам, что послезавтра будет иначе, чем позавчера?

Доверие есть всегда результат метафизического выбора, ибо для него нет и не может быть эмпирических причин и оснований.

В студенчестве я посещал философский кружок при одном из московских институтов. Однажды туда забрел Мераб Мамардашвили со своими беспокойными мыслями. Любознательные кружковцы накинулись на него, как пираньи. И если бы не единственная сказанная им фраза, они бы обглодали бедного философа до костей. На вопрос руководителя кружка (полного, доложу я вам, кретина), в чем заключается смысл этой долбаной жизни, Мамардашвили ответил: «Выйти вон!»

И вышел.

С тех пор я никому, ничему и ни во что не верю. Мое знамя – знание. Хотя ничего особенного я, пожалуй, не знаю. Разве что арифметику по Бродскому, в которой сумма зависит от вычитанья, алгебру по Шопенгауэру, в которой лучшим из помыслов достается худший из миров, да высшую математику по Екклезиасту, цитировать которого вредно: стирается об язык.

Я ненавижу слово «процесс», особенно с прицепами «мирный», «урегулирования» и «пошел». Они придают этому и без того не высокому понятию чересчур дегенеративный лоск.

Называть процессом жизнь также неуютно, как мочиться против ветра. Как там пелось в знаменитой перестроечной частушке? Туалета не нашел, а процесс уже пошел...

Самый ясный взгляд у человека – в первые минуты жизни. Потом хрусталик мутнеет, роговица подергивается тиной, рутина берет свое. С годами, с опытом, зрелостью, силой человек все больше запутывается в собственных, извините, портках, и приходит к естественному итогу уже окончательным слепцом. Не в том, конечно, исключительно буквальном смысле, как Борхес, но тени под собственными ногами уже не наблюдает. А без тени не возьмешь приступом даже самый завалящий плетень…

 

Детали чайного фаянсового сервиза разместились на кружевных матерчатых салфеточках. Их вяжет мама в неисчислимом количестве. Еженедельно я получаю в подарок аккуратный набор вышедшего из-под ее спиц рукоделия. В моей квартире эти салфетки валяются в каждом углу, на всех столах, на холодильнике, телевизоре, тумбочках, на полу. Одна из них укрывает от стыда дисплей компьютера, другая свешивается с книжной полки, третья каким-то чудом висит на стене, четвертая – с рюшечками – прилипла к журнальному столику и ее уже, по-моему, не отодрать... О, эти безыскусные кружева разных размеров и цветов! Однажды с похмелья я даже пытался напялить одну из таких салфеточек вместо трусов, прыгал по комнате, как отвязанный кенгуру, но, слава богу, не преуспел. Я вытираю ими пыль и выкручиваю перегоревшие лампочки, я промокаю ими водку и майонез с моих чувствительных губ, я в них сморкаюсь и выбрасываю их в мусорное ведро.

Это какое-то безумие. Мать утверждает, что вязание успокаивает нервы. Нервы успокаивает! Успокаивает, сказано вам!! Чего вылупились, идиоты?!! 

Исход субботы не удался. Во-первых, я был трагически трезв. Во-вторых, ужасно хотел выпить. В-третьих, я был вынужден беспрестанно глядеть в свое красномедное лицо, деформированное, к сожалению, не водкой и селедкой, а чаем и кексом. В общем, мне было тошно, несмотря на весьма домашнюю обстановку, располагавшую, как считали хозяева, к дружеской беседе, взаимопониманию и сотрудничеству.

Уют создавали три фактора: сиреневого цвета кружевной (а как же!) абажур, красного дерева сервант со всяческим фаянсом за стеклом, громоздкий черный комод, принадлежавший, по семейной легенде, еще прадеду Цванкера, и красной меди самовар, утвержденный в центре стола на опять же вязаном коврике. Самовар выглядел чуждо. Он стоял, набычившись, как поп посреди синагоги, бурчал свои матерные молитвы и внутренне кипел. Но, тем не менее, добавлял этой тошнотворной атмосфере тепла – в буквальном и переносном смысле.

Моя мама встречала день ангела. Мы сидели за большим круглым столом – Цванкер, мама, их сын Йонатан, лысеющий йешиботник двадцати одного года от роду, и я. У матери в доме не пили, поэтому мне в голову лезла всякая чушь. Цванкер-старший, как всегда, тщился затеять теософскую дискуссию, чтобы припереть меня к стенке. Таким образом он оправдывал единственный нехороший поступок в своей жизни – увод моей матери от моего отца.

Я дул чай и говорил. Меня перебивали, но я говорил снова. Меня одергивали, стыдили, наставляли на путь истинный, но я, как сизифов камень, в последний момент соскальзывал с колеи и катился вниз, набирая инерцию.

– Представьте себе, – говорил я в одном из эпизодов, – вам предложили синекуру. Скажем, пост почетного президента крупнейшего общественного фонда, связанного с государственными лотереями. Зарплата – два миллиона двести тысяч в год. Офис в центре столицы на двадцатом этаже – с фонтаном, баром, бассейном и спальней, два «мерседеса» с шоферами, оплачиваемый отпуск в любом уголке света три раза в год, гарантированная пенсия, четыре секретарши – по одной на каждое время суток, ежеутренний бокал шампанского и сигары за счет фирмы, персональная ложа в опере, личный мануальный терапевт, не говоря уже о целом штате референтов, адвокатов, бухгалтеров, поваров, посыльных. И все это при одном условии: каждый день вы должны являться на работу в одних трусах!..

– Даже зимой? – спросил Йонатан.

– Какая глупость! – сказал Цванкер. 

Если бы ему в жизни не везло так тотально, то его карьеру в Израиле можно было бы назвать типичной. Математик, ставший раввином – банальная, блин, история.

Он репатриировался сразу после их с мамой свадьбы, в 1972 году, просидев в отказе около трех минут – ровно столько длилась заминка в ОВИРе с какой-то подписью из городского отдела народного образования. Цванкера отпустили из СССР так легко, что он какое-то время обижался, задавая моей маме один и тот же вопрос: «Неужели я ничего не стою?» И будь его обида понастойчивей, он добился бы, в конце концов, утвердительного ответа. Не знаю, как насчет любви, семьи и прочих глупостей, но Цванкера никак нельзя было назвать пустым человеком. Он стоил – и стоил многого. Все, что было в его жизни, – благополучие, признание, унижения, обиды – буквально все он зарабатывал собственными мозгами – и зарабатывал в поте лица.

В Союзе Цванкер был первоклассным математиком. Он трудился над формулами с таким вдохновенным рвением, что еще в юности заработал себе не очень приличную болезнь того места, которое в еврейской бытовой терминологии принято сплетать с наречием «хитро», когда хочется обвинить кого-нибудь в двуличии или подлой игре. В 60-е годы его неоднократно приглашали в разные проблемные лаборатории, но он предпочитал работу простого учителя в школе, будто подозревая, какие «проблемы» эти лаборатории могут навлечь на него в будущем. Но и в школе его деятельность приковывала внимание окружающих чрезмерной усидчивостью. Каждый день после уроков он запирался в учительской и строчил книги. Две из них – «Природа числа» и «Путешествие в страну нулей» – ­вышли еще тогда, в СССР, и я хорошо помню, как зачитывался его приключениями из жизни чисел, решал оригинальнейшие задачки на сообразительность, поражался ясности и стройности его математической мысли. Две другие книги ему удалось опубликовать только в Израиле. Первая называлась «Алгебра для недоумков», вторая – «Возведи себя в степень». В них, увы, было уже больше философии, чем математики.

В какой-то момент – я уж не знаю, в какой – Цванкера охмурили сионисты. Простые ребята, они не понимали, насколько пытливый ум уловили в свои самопальные сети. Из мутного омута самиздатовской литературы, бездарных памфлетов, воззваний, заявлений, обзоров и хроник, из болота всего этого псевдополитического барахла Цванкер вынырнул с брошюркой какого-то самодеятельного каббалиста в зубах – и, в общем-то, был таков. «Цванкер потерян для нашего движения, – сказал тогда диссидент Сема Дадомский, по обыкновению собираясь в тюрьму. – Оставьте в покое этого небожителя!..»

Одно время его считали стукачом, добровольным агентом КГБ и даже скрытым офицером советской армии. Но потом разуверились и в этом: в отличие от своих мыслей, Цванкер ни при каких обстоятельствах не мог ходить строем.

В общем, у него не случилось разногласий ни с советской властью, ни с ее взбалмошными противниками. Его отпустили с богом, что, в сущности, было чистой правдой. И все бы сложилось прекрасно, если бы моя мама не преподавала русский язык и литературу в той самой школе, где процветал математический гений Цванкера в совокупности с его геморроем.

[к странице 7] [ к содержанию романа ] [к странице 9]

 


2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к
автору