|
страница [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] |
[6] IV. ИСПОВЕДЬ В ПЕСКАХ Мой сын Николай родился в 1957 году, когда мне было 29 лет.
А когда ему исполнилось 29 лет, он, майор медицинской службы, погиб под
Кандагаром. Жена меня бросила в конце 70-х годов и вышла замуж за
дипломата Осокина, с которым и живет сейчас в любви, согласии и Швеции. Сюда я приехал с дочерью, которая меня тоже скоро бросит.
Она уже подыскала подходящего «дипломата» марокканского происхождения. Всю свою жизнь я потратил на лечение от декабрита. И только
сейчас, здесь, в этой непонятной стране, где не бывает ни косматых елей, ни
шумных рек, я, наконец-то, понял, что всю жизнь боролся с призраком. С самым
мелким из всех существующих в мире бесов. Как ни стыдно в этом признаваться, но я был писателем.
Только и помню себя корпящим над листом бумаги. Я был в известной степени
плодовит, трудился, не покладая рук, писал слова, фразы, диалоги, располагал их
в относительной соразмерности и сообразности, издавал книги. Я был, как
говорили тогда, признанным мастером. В рецензиях меня называли поэтом и даже
певцом. За свою жизнь я написал такое количество разных слов, что из них, как
из песчинок, можно было бы настелить в этой стране еще одну пустыню. И ни одного слова правды! Известно, что Наполеон на острове Святой Елены проявил себя
гениальным диагностом, точно указав, когда и отчего умрет. В беседе со своим
врачом он, говорят, ткнул пальцем куда-то в область селезенки и сказал, что
умрет от приступа боли в этой части своего тела. Так и случилось. Я бы тоже мог сказать нечто подобное, да пальцем ткнуть некуда.
Разве что в небо. Тогда еще, 5 августа 1896 года, Сологуб и не подозревал о
своем трагическом недуге, об этом мерзком декабрите, который сведет его в конце
концов в могилу в год десятилетнего юбилея утраты иммунитета. Писал, понимаете
ли, о радости счастья голубого! Тоже лгал! Лгал вдвойне, потому что перепевал
ложь своего гениального предшественника, который, между прочим, знал наверняка,
что представляет собой на самом деле мысль изреченная. Чертов декабрит! Самое ужасное в этой болезни то, что она,
как это ни парадоксально, дает ощущение полного физического здоровья,
возбуждает желание жить. Страдай я раком или язвой, циррозом или ишемией, я бы
с радостью отправился в мир иной, принял бы смерть, как истинное избавление. А
сейчас не рад. И не могу больше, и хочу жить невероятно... Я пишу это письмо в здравом уме и ясной памяти. И прошу
рассматривать его в качестве завещания. Из материальных ценностей завещать мне нечего. Да и некому.
Если бы Коленька был жив, я бы оставил ему в наследство свою старую боцманскую
трубку, подаренную мне когда-то адмиралом Головко. Дочери моей эта трубка ни к
чему. Если только ее марокканец не пристрастится к курению. (Здесь я оторвался
от писания и несколько минут хохотал до спазмов, представив этого недоросля с моей
трубкой в жемчужных зубах). Для завещания необходим ряд обязательных пунктов. Вот они: 1. Меня никогда никто не обижал, поэтому я никого не прощаю.
Не за что. 2. Я в своей жизни обидел многих. И нижайше прошу у всех
прощения. Даже у бывшего дипломата Осокина из Упсалы, которого однажды ударил
по лицу (получив при этом сдачи). Не держите на меня зла, дорогие обиженные!
Искупаю свою вину перед вами последним приступом декабрита! Прошу прощения
также у тех несчастных людей, которые читали когда-то мои книги, у бедных советских
школьников, которые писали по ним сочинения и диктанты! Умоляю вас, не читайте
больше этих книг! И детям своим накажите не читать! Все эти книги – неправда и
зло. Их автор, уверяю вас, вот-вот будет самым строжайшим образом наказан. 3. Никаких личных мотивов в моем поступке нет. Я не был
одинок, меня никто не преследовал, в эмиграции я чувствовал себя не хуже, чем
на родине. Мой последний шаг является разве что актом расплаты за
большевистскую настойчивость одного ленинградского акушера, который заставил
меня родиться и заорать. 4. Завещаю похоронить меня, где придется, и, по возможности,
не произносить над моим прахом никаких слов. Я устал от них при жизни. 5. Аминь. Всю жизнь, лет, примерно, с четырех, мне казалось, что мною
движет некая внешняя сила. Я жил не задумываясь. Не задумываясь был октябренком
и коммунистом, не задумываясь выжил во время блокады, закончил школу,
университет, не задумываясь стал писателем. Да и книги писал не задумываясь.
Сами писались, что особенно раздражало. До пятидесяти лет я втайне полагал, что мною движет
Провидение. (Красивое все-таки слово! И пишется всегда с заглавной буквы, гордо
и независимо, как Москва!). После пятидесяти стал сомневаться. Сейчас, когда
мне под семьдесят, никаких сомнений не осталось. Проклятый декабрит выхолостил
все надежды. Думал – Провидение, оказалось – недотыкомка серая. Только не надо думать, что я мучаюсь сознанием собственного
ничтожества. Я с этим сознанием родился и мучиться им не умею. Я никогда не был
графоманом и никогда не перечитывал собственных книг, «смакуя отдельные
отрывки». Я забывал свою книгу сразу же после того, как ставил последнюю точку.
Однажды на встрече с читателями (было это в Вышнем Волочке году, наверное, в
1969-м), я забыл не только сюжет, но и фамилию главного героя моей последней
повести. А когда любознательные вышние волочковцы начали пытать меня по этому
поводу, мужественно отделался лекцией о прозе Сологуба. Любви в самом широком понимании этого слова в моей жизни не
случилось. Я имею ввиду любовь к женщине. Моя жена была для меня случайной
попутчицей, которая, когда пришел ее срок, просто вышла из купе. И я не долго
жалел о ее уходе. Зато я был одарен большой и глубокой дружбой. У меня было
два настоящих друга: художник Миша Фильник и мой сын Николай. Мишенька
скончался от рака десять лет назад. Коленька, как я уже упоминал, погиб в
Афганистане. Эти две утраты я перенес очень тяжело и был в один момент даже
близок к самоубийству. Хотел застрелиться на ступеньках своего бывшего дома на
Литейном, совершить эдакий символический акт, анабазис к матери. Но потом подумал,
что самой распространенной реакцией на такой поступок будет всеобъемлющее
русское слово «дурак», и отставил эту затею до лучших времен. Когда перестройки и перекуйки начали наступать нам с дочерью
на пятки, мы воспользовались самой простой (и поэтому самой идиотской)
возможностью и удрали в Израиль. Дочери здесь нравится больше, чем на брегах
Невы. Она уже пятый год пребывает в эйфории от солнца и особенно от моря, на
котором теперь, с появлением рыцаря на «форде», бывает чаще, чем дома. Мне уже много лет. За долгую жизнь я ничего не накопил, хотя
трудился, как вол. Я и сейчас тружусь, сидя на этом единственном пеньке,
оставшемся от дерева, название которого я никогда не узнаю. Жизнь свою я прожил зря. Говорю об этом откровенно и с легким
сердцем, потому что не знаю ни одной другой жизни, прожитой иначе. Моя судьба
была вполне типичной для времени и места моего жизнепрепровождения. С тем
только отличием от миллионов других судеб, что я пытался хватать звезды с неба,
был популярен и болел декабритом. Мне с младых ногтей было известно, что я ничтожен. Так же,
как и все остальные. Но желание выделиться на общем фоне, возникшее у меня в
момент родов моей матери, так и не позволило мне стать обывателем в полном
смысле этого слова. Сколько раз я пытался убедить себя в том, что декабрит меня
не касается! Сколько раз я уговаривал себя не обращать внимания на происходящее
вокруг, жить, как все, в радости счастья голубого! Ничего не помогало. Душа во
мне сначала бродила, как хорошая бургундская или бордосская закваска, а потом
неожиданно скисла, превратившись в омерзительный уксус. – Ты, отец, преувеличиваешь, – писал мне Коленька из части.
– Находиться на своем месте в этой жизни – уже морально. А ведь ты на своем
месте, отец! – Феля, перестань себя жрать! – говорил мне Миша Фильник. –
Будь выше собственного мнения о себе! А я не мог быть выше. Я получал из типографии гранки
очередного романа (например, романа о романе Сологуба «Навьи чары»), нес весь
этот ворох бумаги на Карповку – к Мише в мастерскую, растапливал камин и
демонстративно сжигал все свои слова, которые к тому времени уже потеряли для
меня даже минимальный смысл. Сжигал не с чувством автора «Мертвых душ», а с
умилением мусорщика, совершающего благородное дело по очистке реальности от
грязи. Миша грустно молчал, глядя на мои манипуляции с кочергой, а
потом тихо говорил: – Гранки, Феля, дело наживное... И действительно, через месяц я уже корпел над очередным
романом, просиживая по двенадцать часов кряду в Салтыковке. Должен сказать, что я никогда не считал себя талантливым. Уж
чего-чего, а таланта во мне не было. Мною двигала... нужность, этот
отвратительный русский корень «-нуж-», от которого, кстати, происходят и
«принуждение», и «нужник». Когда я строчил свои романы, мне казалось, что я делаю
исключительно нужное дело. Меня больше увлекало сознание необходимости писания,
чем сам процесс. Причем, если бы меня спросили, кому это необходимо, я бы,
пожалуй, и не ответил. Я писал для... недотыкомки. И не мог остановиться, как
иногда, в особенно дождливые осени не мог до конца высморкаться в свой огромный
носовой платок, вырезанный из простыни. Арендованный мною участок русской словесности был перепахан
моим плугом-недомерком вдоль и поперек. И даже в самые неурожайные годы он
давал обильные всходы осоки и лебеды. (Опять я от души посмеялся, вспомнив строки
Сологуба: [к странице 5] [ к содержанию романа ] [к странице 7]
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору