Сюита для двух инвалидов и санитара

 

Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченый орех и в зеленый сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки.

А. П. Чехов

Кто-то скажет, что эта история никогда не происходила и автор ее просто выдумал. Кто-то, напротив, придет к выводу, что она происходит все время, периодически повторяясь в бесконечном разнообразии своих вариантов.
И те, и другие будут в какой-то степени правы.

Авицур Бар-Нигун

 

Закрывая глаза, он первым делом видел море. Не то море, которое видит каждый, выходя на пляж. В его воображении отсутствовала обычная атрибутика - песок, зонтики, вышки спасателей, набегающие волны с белыми пенными гребешками и прочая мишура. Море представлялось ему одним большим женским лицом, просвеченным скорее лунным, чем солнечным светом. Глаза этой женщины были сини, брови вопросительно вздернуты к небу, остальные части лица расплывались, принимая самые причудливые и временами уродливые формы. Ее большой влажный рот был всегда слегка приоткрыт и напоминал рот древней рыбы. Несмотря на это, лицо было прекрасно, как может быть прекрасно только море в те редкие моменты, когда оно находится один на один с человеком.

Затем он засыпал. Женское лицо растворялось в мутных наплывах сна, уступая место привычным кошмарам. Становилось страшно. Но страх этот был настолько привычен, что давно уже утратил остроту. Он полностью окупался всегда свежим и волнующим впечатлением от моря, впечатлением, которое каждый день с упорным постоянством предшествовало забытью.

Дик Нир имел странную привычку уезжать, не возвращаясь. В его жизни не было ни одного дома, ни одной улицы, ни одного города, которые бы он посетил дважды. Его образ жизни нельзя было назвать в полном смысле слова скитальческим или кочевым. Он, бывало, оседал в одном месте надолго - на несколько лет. Но когда уезжал оттуда, то уезжал навсегда. И вовсе не потому, что ставил себе такую задачу. Просто так получалось. Просто таким странным характером Провидение наделило его судьбу.

Когда-то Дик был даже женат. Кажется, в Кармиэле. И прожил с женой несколько лет. Но потом поехал в командировку в Иерусалим и не вернулся. Пытался вернуться, но не получилось.

Что же касается моря, то его, как это ни парадоксально, Дик Нир никогда не видел. Проезжая на автобусе по прибрежной трассе, он заключал сам с собою пари о том, что ни разу не бросит взгляд в окно, выходящее на море. И всегда выигрывал. К сорока годам Дик основательно изучил свою жизнь и мог с полной уверенностью сказать, что, побывав на море один раз, больше никогда туда не вернется. Поэтому встречу с морем он сохранял напоследок.

- Море - самый лакомый кусочек жизни, - говорил Дик своему другу старику Гидеону. - Оставлю его на черный день.

Один из черных дней наступил слишком неожиданно даже для Дика, привыкшего к разного рода причудливым внезапностям своей судьбы. Он попал в автомобильную катастрофу и повредил позвоночник. С этих пор его постоянным местом жительства стала маленькая однокомнатная квартира в тель-авивском доме инвалидов. Дом этот располагался в каких-нибудь двадцати минутах ходьбы от моря, но это ничего не меняло. Дик не мог ходить. После автокатастрофы в его распоряжении остались только голова и правая рука. Все остальное бездействовало.

Родители Дика умерли через три или четыре года после того, как их единственный сын уехал из отчего дома на экскурсию в Афины. Экскурсия продолжалась семнадцать лет. Вернувшись в страну (впрочем, не вернувшись, а приехав на экскурсию), Дик уже не помнил, где жили его родители, и даже сам вид отчего дома стерся из его памяти. Он вообще на удивление быстро забывал материальную обстановку прошлого.

Постепенно Дик приспособился к жизни инвалида. Его физическая неполноценность временами даже доставляла ему удовольствие. Во-первых, не нужно было работать. Во-вторых, можно было читать. В-третьих, жизнь инвалида предоставляла такое широкое пространство для благополучного одиночества, о котором Дик не мог раньше и мечтать.

По вечерам он выезжал в своей инвалидной коляске на балкон, смотрел на сверкающий огнями город и время от времени закрывал глаза, удовлетворенно окунаясь сознанием в волнующее лицо моря.

В доме для инвалидов Дик познакомился с полупарализованным стариком по имени Гидеон. Старик этот прожил в инвалидной коляске большую часть своей жизни. Он был самым первым жильцом этого дома инвалидов. Более того, он его строил. Около тридцати лет назад он был инженером-строителем и упал с лесов на кучу кирпичей.

- Дом достроили без меня, - рассказывал Гидеон. - Он был готов как раз к моей выписке из больницы. Меня увезли из этого дома полумертвым и привезли в него полуживым. С тех пор я тут и кукую.

Эти два человека сошлись в том, что у обоих отсутствовал комплекс неполноценности. Ни Дик, ни Гидеон не страдали от того, что они практически недвижны, что их жизнь проходит в четырех стенах и в этих же стенах, по всей видимости, завершится. Оба они умели находить в этой жизни маленькие радости, оба ощущали в своем положении определенную прелесть.

Они встречались, как правило, после обеда. В комнате Дика. Дик жил на втором этаже, Гидеон - на пятом. С балкона Дика были видны только соседние дома, шоссе и небольшая площадь с фонтаном. С балкона Гидеона можно было увидеть море. Поэтому Дик категорически отказывался подниматься в комнату друга.

- Поймите меня правильно, - говорил он. - Мне пока еще рано смотреть на море. Я еще не созрел для этого...

- Тю-ю... - отвечал Гидеон. - Молодой человек, вы все еще находитесь во власти сантиментов. Море - это так же кисло, как лес или степь. В израильском море так же мало жизни, как и в Иудейской пустыне.

- Не скажите, - оспаривал этот тезис Дик. - И пустыня, и море обладают огромным жизненным потенциалом. Просто он зачастую скрыт от необязательного взора человека. Вот я, например, никогда не видел моря. Но как хорошо я его знаю! Мне порой кажется, что так близко море не знает никто.

Гидеон был набожен. Три раза в день он молился, а к Дику часто приходил (приезжал) с книжкой и читал ему вслух разные места из Торы и Пророков, комментируя их на свой лад. Религию он называл забавой для души. Этого замечательного старика спасало в его плачевном состоянии лишь то, что он всю жизнь в целом считал забавой.

- Ну, помирать мне пока рановато, - приговаривал он. - Я еще не назабавился. Вот позабавлюсь пару годков, да и уйду на покой.

Кроме того, Гидеон находил самый глубокий смысл в процессе, который в учебниках называется самообразованием. Он много читал, учил наизусть стихи, пытался овладеть латынью вдобавок к ивриту, польскому, румынскому и русскому, которыми владел в совершенстве (юношей он репатриировался в Палестину из Бессарабии).

Кошмары, преследующие Дика каждую ночь, были довольно однообразны. Часто снилась ему большая мерзкая рыба с огромными, покрытыми слизью глазами, которые смотрели в пустоту с неестественной иронией. Рыба надвигалась, разевала свою бездонную черную пасть и пыталась заглотить голову Дика. Но это было не самое страшное. Гораздо страшнее было представление о том, как твоя голова, которая еще мыслит, будет перевариваться в желудке чудовища. Дику казалось, что разложение начнется с мозга. А когда его серое вещество под воздействием желудочного сока ископаемого кашалота превратится в ничто, голова просто лопнет, как яичная скорлупа. Несколько раз рыбе удавалось приблизиться к Дику настолько, что он ощущал предсмертный холодок в своих парализованных конечностях. После таких кошмаров он просыпался с ощущением ломоты в ступнях. Но это ощущение улетучивалось сразу после того, как сознание возвращало Дика к действительности.

Дом инвалидов был весьма странным заведением. Он не был похож ни на больницу, ни на пансионат для престарелых. Медицинские сестры и парни-санитары совсем не докучали жильцам, навещая их раз или два в неделю. Врачей не было и в помине, поскольку здесь были собраны люди, лечить которых было бессмысленно. Отсюда никто и никогда не выходил на собственных ногах. Обслуживающий персонал был относительно вежлив и абсолютно равнодушен. Многих это бесило, а Дику и Гидеону нравилось.

Этот дом был идеальным прибежищем для человека, уставшего от жизни, для того, кто каждому встречному и поперечному говорит: «Ах, оставьте меня в покое ради всего святого!» Только для этого ему надо было либо тяжело заболеть, либо разбиться вдребезги. В общем, стать калекой.

Дика нельзя было назвать человеком, уставшим от жизни. Та жизнь, от которой устают многие из нас, была ему недоступна. Он был слишком любознателен. Его природное любопытство не давало возможности замечать нудное однообразие окружающего мира и относиться к нему как к суете сует. Кроме того, он всегда уезжал и никогда не возвращался назад. Так что физически его жизнь - до той злополучной автокатастрофы - представляла собой нескончаемую перспективу, постоянную смену впечатлений, последовательную цепь утрат и обретений. От такой жизни устать так же трудно, как и привыкнуть к ней.

Да и дом инвалидов не был конечной точкой этой перспективы. Напротив, после того как Дик очутился здесь, его перспектива с еще большей легкостью устремилась вдаль. Можно сказать, в бесконечность. Причиной этому стало море. Не конкретное Средиземное море, омывающее многолюдные израильские пляжи, а море-явление, море-религия, море-лицо.

В глубине души Дик прекрасно понимал, что его первая очная встреча с морем может стать роковой: море не окажется таким, каким оно представляется ему в грезах. Поэтому он не только не желал этой преждевременной встречи, но и побаивался ее.

Старику Гидеону нравилась сосредоточенность Дика на этой «забавной» проблеме, и он всеми силами поддерживал в своем молодом друге этот странный культ.

- Море боится евреев, - говорил он. - И я, кажется, знаю, почему. Они слишком жадны до всего живого. Они бережливы до скупости в отношении собственного труда, зато безумно расточительны по отношению к тому, что дается им даром. Если бы Чермное море не расступилось перед ними по мановению волшебной палочки Создателя, они бы его просто выпили. Вылакали бы в минуту со всеми его акулами, ракушками, крабами, осьминогами.

- Море, как мне представляется, - говорил Дик, - самый достойный собеседник. Главное - уловить тональность. Иногда мне грезится, что мы с ним разговариваем. Причем его ответы зачастую опережают мои вопросы. Так бывает, когда в диалоге отсутствует посредник. Я имею в виду язык. Так общаются деревья в лесу, песчинки в пустыне, так общаются влюбленные. Не любящие, а именно влюбленные. Это доступно только восторженным людям.

- ТАНАХ учит нас, что в земной жизни восторга, как такового, не существует вообще, - философствовал старик Гидеон. - Восторг - понятие запредельное. То, что мы подразумеваем под восторгом, всего лишь легкое возбуждение, подобное тому, которое испытывают листья деревьев, когда их треплет легкий ветерок. Настоящий же восторг - это, как минимум, ураган.

- Мы спорим о терминах, - перебивал Гидеона Дик. - Я не подразумеваю под восторгом взрыв, вдохновение, просветление и прочие глупости. Я говорю о ровном ощущении полного растворения в диалоге. То есть о самом естественном и, увы, самом недоступном современному человеку состоянии его души и тела...

Так эти два одиноких человека коротали свои жизни день за днем. Они играли в шахматы, читали друг другу вслух понравившиеся книги, слушали радио, спорили, вспоминали. Им никто не мешал, и их знакомство постепенно превратилось в крепкую дружбу, а затем и в тот самый «диалог без посредника», о котором говорил Дик.

 

Ванька вышел из автобуса на улице Дерех Петах-Тиква, по Каплан дошел до Дизенгоф-центра, свернул на Петровку, затем на Москвина, миновал старое здание МХАТа, поплутал по Эстер ха-Малка, спросил дорогу у вахтера в министерстве абсорбции и, наконец, по Пушкинской добрался до Страстного монастыря.

Уже подходя к кинотеатру «Россия», он почувствовал влажное дыхание Средиземного моря.

На пляже было достаточно пустынно. Море плескалось на Пушкинской площади, утекая своими зеленоватыми волнами вдаль - по Большой Бронной и Тверскому бульвару. Каждый девятый вал доставал своим белым гребнем до мемориальной доски в память об актрисе Любови Орловой. Огромные окна «Макдональдса» изредка показывались из-под воды и снова утопали в средиземноморской пучине. Полицейский-марокканец, стоявший по пояс в воде у киоска «Союзпечати», раскуривал беломорину. Катер «амбуланс» остановился на Тверской у светофора, а затем, дико взревев сиреной, рванулся в сторону площади Царей Израиля.

Из-за неказистого двухэтажного здания библиотеки имени поэта Некрасова поднималась огромная черная птица. Она возносилась бесшумно и медленно. Ее крылья, распростертые над морем, как две огромные непроницаемые плоскости, почти не шевелились. Восходящие потоки плотного воздуха покачали птицу над площадью и бросили прямо на стоявшего у памятника Пушкину Ваньку. Последнее, что он увидел, было лицо жены. Оно неуклюже болталось на короткой птичьей шее, вращало глазами и было покрыто темным лоснящимся пухом...

Ванька проснулся, как всегда, рано. И, как всегда, сразу увидел перед собою лицо жены. Оно спало. Это лицо в совокупности с крупным усталым телом сорокалетней женщины называлось Ирина. «Не Ирина, а Ирэна!» - поправил себя Ванька, вспомнив, что жена в последнее время сильно раздражается, когда ее называют старым (она говорила «гойским») именем.

«Еврейка-канарейка», - прошептал Ванька, слез с кровати и выключил добросовестно проработавший всю ночь вентилятор.

На кухне было светло и душно. За оконными жалюзи кто-то стучал молотком по железу. Пахло выхлопными газами.

Ванька включил чайник и уселся за кухонным столом. В плетеной корзинке для салфеток со вчерашнего дня лежало нераспечатанное письмо из Москвы от Ванькиного брата-близнеца Семена. Ванька повертел в руках конверт, погладил то место, где был написан обратный адрес (ул. Руставели, 12-3), затем смял письмо и бросил его в мусорное ведро.

Ванька родился и вырос в подмосковном Фрязино. И на всю жизнь остался непроходимым провинциалом. Дух столичности не находил в Ванькиной душе достойного убежища, и после ряда попыток овладеть этой душой оставил ее в девственной, почти деревенской дремучести. Не изменило Ваньку и высшее образование, которое он умудрился получить во Втором медицинском. После института он проработал несколько лет на «скорой помощи». Затем еще несколько лет дежурным врачом в клинике Склифосовского. Звезд с неба не хватал. Природа поработала над его характером достаточно скрупулезно. Она затушевала в нем те неуправляемые качества русской души, которые способного человека возносят на вершины мира, а бездарного сводят с ума. Ванька любил выпить, но никогда не запивал надолго, любил пофантазировать, но не был способен на безрассудство. В то же время в его характере было чрезвычайно много славянского добросердечия, отзывчивости и, если хотите, услужливости. Он не то чтобы не хотел усложнять себе жизнь раздумьями о горестных перспективах, он просто не умел этого делать. Ванька являл собою тот тип людей, который на Руси издревле именовали святой простотой. Его наивность прекрасно соответствовала его внешнему облику. Он был невысок, коренаст, имел круглое веснушчатое лицо. Глаза его можно было бы назвать светло-голубыми, если бы не то обстоятельство, что свет зачастую вытеснял из них всякую голубизну. Нос картошкой. Волосы прямые, жидкие, пшеничного цвета. Голова всегда чуть откинута назад. Подбородок вздернут. Так что намечающуюся лысину можно было разглядеть только сзади. Губы пухлые и добрые. Рот большой, улыбчивый. Зубы мелкие и крепкие. Во время улыбки в середине их частокола простодушно сияла золотая фикса. Одевался Ванька всегда как можно проще, любил закатывать рукава на рубашке, предпочитал обычные брюки джинсовым.

Назвать такого человека Иваном Жоховым мог разве что чиновник из паспортного стола. Ванька был из той довольно распространенной породы людей, которых невозможно величать на «вы». В каком бы возрасте они ни пребывали, все им говорят только «ты» и по-другому не могут. Даже профессура в мединституте, старавшаяся со всеми студентами вести себя равно официально, разговаривая со студентом Жоховым, зачастую срывалась в пучину неуместной фамильярности. В общем, Иван Жохов был просто Ванькой. Ванькой для всех, кто его знал и кому в детстве перед сном читали русские народные сказки.

Ирэна была старше мужа на два года. Они познакомились на станции «скорой помощи» в Москве. Она работала медсестрой. О том, что его жена еврейка, Ванька узнал в том сумасшедшем году, когда перед его семьей забрезжила неясная перспектива эмиграции в Израиль. Перспектива воплотилась в жизнь настолько быстро, что Ванька не успел даже опомниться. Он оказался в Тель-Авиве так же неожиданно, как «смешной человек» Достоевского на чужой планете.

Наскоро хлебнув чайку с пряником, Ванька оделся, напялил на плечи тощенький брезентовый рюкзачок производства ковровской швейной фабрики, вышел из дома, отстегнул от железной решетки велосипед «Пежо», вскочил на него и выехал на улицу. Он проехал вдоль по Вейцмана, на светофоре чуть не попал под колеса какого-то заполошного «Запорожца», свернул на Новослободскую, затем на Жаботински и направился в сторону Садового кольца. Морем запахло уже при подъезде к Садово-Каретной. Повернув направо, Ванька некоторое время плыл по течению, а затем бросил якорь возле большого гастронома, расположенного в подножии монументальной высотной синагоги. Станция метро «Баррикадная» вместо людей выплевывала на площадь могучие потоки мутного моря.

Ванька огляделся. В центре площади намечался мощный водоворот. Мутные зеленые волны носились вокруг невидимого эпицентра, воронка углублялась, просвеченные ярким солнцем волокна водяной толщи заплетались в тугие узлы. Неожиданно вода в центре площади закипела, запузырилась, и из воронки появилась огромная черная рыба, похожая на дельфина, только с гораздо большими плавниками-крыльями. Она поднималась из-под воды, как подводная лодка, потоки пены стекали с ее лоснящихся боков. Последнее, что увидел Ванька, было лицо этого чудовища...

Чайник кипел вовсю. «Сегодня суббота, - подумал Ванька. - По-еврейски «шабат». - Мысленно он произнес это слово, как «щябят». - Елы-палы, завтра воскресенье. Снова идти на работу...»

Первые полтора-два года на чужбине Ванька прожил в состоянии непрекращающегося удивления. Он умел удивляться даже в Москве, которую изучил за время учебы досконально. А здесь, где неожиданным было все, начиная от названий улиц и кончая внешностью и темпераментом населения, его удивлению, казалось, не будет предела.

Но предел все-таки наступил. На третий год Ваньке стало казаться, что он уже когда-то бывал в Тель-Авиве, что этот город знаком ему до мелочей и поэтому скучен. Он задавался вопросом, почему знакомая до мелочей Москва ему никогда не была скучна, а Тель-Авив скучен. И никак не мог найти ответа. Наконец, привыкший не усложнять себе жизнь чрезмерными раздумьями, он решил, что скучным может быть только чужой город, а значит, Тель-Авив - чужой.

В первые полтора-два года жизни в тесной и душной квартирке на улице Бар-Нигуна Ванька не видел никаких снов. Сны начались позже. Однажды, купаясь в море на тель-авивском пляже, Ванька чуть не утонул. Они со старшим сыном Семой доплыли до волнореза, забрались на него и стали любоваться набережной. Потом Ванька решил нырнуть, как он тогда выразился, «в сторону открытого моря». Его славянский темперамент на этот раз сыграл с ним дурную шутку. Ему приспичило продемонстрировать сыну «чудеса храбрости». В общем, Ванька разбежался и прыгнул в воду. Под водой он ударился головой о камень, выступающий из основания волнореза, и потерял сознание. Через несколько минут он всплыл в набежавшей волне задом кверху.

Ваньку спас истошный крик десятилетнего Семы.

«Как я услышал этот крик под водой - ума не приложу! - удивлялся он впоследствии. - Тону, елы-палы, и слышу: папочка! папочка! ну плыви же, плыви!!!»

Он выплыл самостоятельно. Но потом пришлось две недели пролежать в больнице - при ударе Ванька получил сотрясение мозга.

После этого и появились сны. Вместе с ними во внутреннем мире Ваньки Жохова произошла серьезная метаморфоза. Его наивность и простодушие постепенно сменились довольно сложным чувством уважения к морю, а на смену удивлению пришла ностальгия. Теперь уже никак нельзя было заподозрить в нем святую простоту. Внешне оставшись таким же мягким и добродушным, он изменился внутренне. Его вопросы, обращенные к жене или сыновьям, вопросы, из которых раньше так и сквозила наивность, наполнились глубоким смыслом, смыслом, если можно так выразиться, любви к морю. Ванька не отдавал себе полного отчета в своих чувствах и не менял стиль своей речи. Единственное, что в ней непроизвольно изменилось, - это интонация. Она стала многосмысленной. Именно поэтому со стороны стало казаться, что Ванька не столь наивен, сколь глуп. Впрочем, его это не удручало.

Что же касается ностальгии, то она питалась Ванькиными снами. И чем чаще он их видел, тем сильнее вскипало в нем сладкое чувство отверженности, знакомое разве что поэтам, да и то далеко не всем. Он со смутной и все возрастающей тревогой носил в себе это противоречие, удивительно мягко совмещая благодатную любовь к теплому южному морю и неутоляемую страсть к сухопутной русской столице.

Работал Ванька в службе социальной помощи. Другими словами, ухаживал за стариками и старухами, выносил утки, мыл дряблые тела, кормил, заставлял принимать лекарства, выслушивал длинные рассказы о прошлом, не понимая почти ни слова, и так далее. За пять лет жизни в Тель-Авиве у Ваньки сменилось четыре клиента. Троих он похоронил, а четвертого - не устроил. После недели «общения» с Ванькой тот потребовал выделить ему сиделку, знающую идиш.

Ванька говорил и думал по-русски. Никакого другого языка он не знал. Пытался узнать, но не смог. Не поверил в возможность выражения обычной мысли необычными звуками.

В течение последних шести месяцев он работал почти на берегу моря. Всего в двадцати минутах ходьбы. Устав от смены клиентов, он попросился в своей конторе на какое-нибудь постоянное место, и его пристроили в дом инвалидов. Там он работал, что называется, на подхвате - помогал кому придется, кормил кого требуется, мыл, чистил, подметал, - в общем, делал все, что ему приказывали. В обеденный перерыв, который продолжался всего сорок минут, Ванька успевал сгонять на велосипеде на пляж и обратно. Он не купался и не загорал. Просто сидел на скамейке или на песке и смотрел на море. Просидев так минут десять - пятнадцать, он возвращался на работу с видом плотно пообедавшего и перекурившего это дело человека.

В послеобеденные часы Ванька был не так загружен работой, как утром. Инвалиды отдыхали, и у Ваньки было время предаваться воспоминаниям. Обычно он устраивался в вестибюле за толстым стволом непонятного растения, которое невежественно окрестил пальмой. Там стояло старое кресло. Его не так давно попытались было выбросить на свалку, но Ванька запротестовал, кое-как отремонтировал и спрятал кресло в угол вестибюля. Здесь он проводил все свое свободное время, изредка забываясь тревожным сном.

Со стариком Гидеоном и Диком он познакомился случайно. Оба инвалида жили в другом подъезде - не в том, который обслуживал Ванька. Однажды на работу не вышел Ванькин напарник, и ему пришлось, елы-палы, вкалывать за двоих. Прямого сообщения между подъездами не было. Ваньке приходилось то и дело бегать по вызовам через улицу. Первую половину рабочего дня он закончил весь в мыле. Как только наступил час обеда, Ванька вскочил на велосипед и бросился к морю.

Вернувшись, он по традиции пристроился за «пальмой» и уже начал было дремать, как услышал сигнал вызова.

- Ибан! Ибан! - кричал вахтер.

(В паспорте Ванька значился как Ибан Зохоф. Все его анкеты заполняла Ирэна, а она была не грамотней своего мужа и, несмотря на то, что на протяжении пяти лет упорно учила иврит, так до сих пор и не делала различия между буквами «бет» и «вав». Именно поэтому ее муж во всех официальных документах именовался Ибаном, а их младший сын Пашка - Фабелем).

- Ибан! - крикнул еще раз вахтер, увидев Ваньку, выползающего из угла. - Хедер эсрим вэ-ахат!

«Эсрим» - двадцать. «Ахат» - один, - стал соображать Ванька. - «Вэ» - и. Двадцать и один - двадцать один».

Произведя такие лингвистическо-арифметические вычисления, Иван кивнул вахтеру и двинулся в сторону второго подъезда. Двадцать первый номер находился на втором этаже. Иван постучал и, услышав дежурное «яво» («войдите»), аккуратно открыл дверь. В комнате в инвалидных колясках сидели два человека. Один - седой старик в кипе с сухим морщинистым лицом и необычайно живыми глазами. Другой - среднего возраста, смуглый и несколько смурной. На столе стояло два стакана с остатками апельсинового сока и шахматная доска. Фигуры замерли в состоянии недоразвитого дебюта.

Оба инвалида выглядели вполне благополучно. Обоих Ванька видел раньше в столовой, но мельком. Они относились, как говорили санитары, к «здоровым инвалидам», то есть к тем, которые не доставляли обслуживающему персоналу особых хлопот.

Старик вежливо поздоровался, молодой скупо кивнул. Старик похлопал молодого по руке, а затем, обращаясь к Ваньке, выдал такую длинную тираду то ли на иврите, то ли на санскрите (для Ваньки это было совершенно равнозначно), что бедному санитару оставалось только развести руками в знак полного непонимания.

- Ну, хорошо, - сказал старик по-русски. - Как вас зовут?

- Вы говорите по-русски? - ошеломленно спросил Ванька. Неизвестно, чем он был поражен больше - тем, что еврейский старик заговорил на его родном языке, или тем, что он обратился к нему на «вы».

- Впервые встречаю такое имя, - заключил старик и продолжил: - Молодой человек! У нас к вам небольшая просьба. Не могли бы вы подняться на пятый этаж в номер пятьдесят шесть и кое-что принести оттуда.

- Конечно... Разумеется... - забормотал Ванька. - Что нужно принести?

- Там на этажерке, - старик почему-то бросил победоносный взгляд на молодого, - лежит синий альбом, а рядом с ним большая морская раковина. Будьте любезны, принесите и то, и другое сюда...

Ванька вышел и... пропал. Его не было около часа. Потеряв терпение, старик Гидеон выехал на лестничную площадку, и его удивленному взору предстала такая картина: этот неказистый санитар сидел на корточках, прислонившись спиной к стене, и, прижав к уху морскую раковину, самозабвенно слушал. Его глаза были закрыты, а из-под пухлых, чуть подрагивающих губ пульсировала ювелирным сиянием золотая фикса. Альбом, который назывался «По следам великих кораблекрушений ХХ века», лежал у Ваньки на коленях, раскрытый на странице с видом Карибского моря.

- Э-э, - медленно протянул старик Гидеон, - да вы, любезный, как я посмотрю, из породы Дика Нира...

- Представляю вам вашего эпигона, - заявил Гидеон Дику, указывая на Ваньку, который ввозил его кресло в комнату. - Он, как мне кажется, тоже из разряда маринистов-любителей.

Гидеон развернулся на своей каталке, подъехал к Ваньке, взял его за руку, заглянул в глаза и вкрадчиво спросил:

- Ну, молодой человек, что же вы там услышали?

- Я... - Ванька покраснел. - Извините, что я задержал вас... Но этот звук... Оттуда, - он указал на раковину, - и прямо в ухо... Как же это происходит?.. Как море может оставлять по себе память... Елы-палы, это же какое-то чудо...

Он закрыл глаза, и если бы вовремя не уцепился рукою за водосточную трубу на углу Добролюбова и Руставели, то был бы тут же унесен течением. Большой черный корабль с иссеченными то ли градом, то ли осколками бортами, медленно плыл в сторону пивного бара на улице Фонвизина. На капитанском мостике стоял высокий седой старик в черной шляпе. Он сцепил руки в замок, поднял их над головой и поприветствовал Ваньку добрым партийным жестом. Вежливый Ванька решил ответить тем же и... сорвался с прикола. Его понесло, закружило, завертело...

Оба инвалида смотрели на санитара широко раскрытыми глазами. Старик даже придвинулся поближе и приставил к уху морщинистую ладонь. Ванька стоял посреди комнаты, как абитуриент на вступительном экзамене в театральное училище. Его руки были сложены за спиной. Голова по привычке откинута назад. Подбородок вздернут. Его лицо было вдохновенно-пунцовым.

Первым от наваждения очнулся старик Гидеон.

- Вот это монолог! - восхищенно произнес он. - Васко де Гама! Френсис Дрейк!! Горацио Нельсон!!!

- Вам перевести? - обратился он к Дику.

- Не нужно, - Дик тоже был взволнован. - Мне кажется, я все понял. Он говорил о море. О теплом южном море, о белой яхте, проплывающей на фоне заходящего солнца, о большой рыбе, живущей в самой пучине, о чайках, бесшумно скользящих над гребнями волн, о песке цвета пшеничного поля...

Старик подозрительно посмотрел на Дика, бросил настороженный взгляд на Ваньку и сказал:

- Абсолютно точно. Каким это образом вы его поняли?..

- По интонациям, - ответил Дик. - Это, оказывается, так просто...

С тех пор Ванька стал появляться в комнате номер двадцать один почти ежедневно. Сначала он искал всевозможные поводы заглянуть к старику Гидеону и Дику, но потом, когда ему ясно дали понять, что он там желанный гость, стал заходить запросто. Кресло за «пальмой» осиротело.

Таким образом, их стало трое. Два инвалида и санитар. Порою они просиживали в комнате до сумерек, ведя только им троим понятные разговоры. Косноязычный Ванька незаметно для себя превратился в Ваньку красноречивого. Он беспрестанно вспоминал Фрязино, Москву, углы и проулки, метро и электрички, рассказывал о своем детстве, о брате-близнеце, о детях и об Ирэне. Старик Гидеон, улыбаясь, что-то нашептывал Дику, а тот, умильно кривя губы, кивал головой и просил дальше не переводить.

- Не надо, не надо, - мягко протестовал он, и его смуглое лицо теплело. - Я все понимаю. Он опять рассказывает нам про море...

Иногда они в чисто русском смысле соображали на троих. Соображал в основном, конечно, Ванька, но удовольствие в равной степени распределялось между всеми участниками междусобойчика. Это были маленькие семейные праздники. Из ближайшей лавки Ванька приносил водку. Они выпивали. Дик с Гидеоном по рюмочке, Ванька - пять. Закусывали солеными сухариками. А затем приступали к таинству - слушали по кругу старую морскую раковину Гидеона.

Ванька стал приходить домой поздно. Это обстоятельство, как ни странно, особенно радовало его недалекую жену. Ирэна считала сверхурочную работу чем-то вроде основного направления абсорбции. В ее ограниченном сознании Ванькины переработки ассоциировались с прохождением гиюра. «Мой благоверный совсем объевреился! - с гордым удовлетворением говорила она соседкам. - Работает с утра до вечера...»

Полгода эта странная команда провела в лучших олимпийских традициях. Для каждого из них главным была не победа, а участие. В этой компании никто никого ни в чем не убеждал. Все трое были убеждены, каждый в своем, еще до того, как встретились. А то, что их убеждения чудесным образом совпали, казалось им совершенно естественным. Во всяком случае, так казалось Ваньке и Дику. Старику Гидеону в этом смысле было несколько сложнее. Он был слишком умудрен жизнью и, пожалуй, больше притворялся. Но даже если и так, то делал он это с неподражаемым искусством. Он хохотал, хлопал в ладоши, пускался в бесконечные разглагольствования - в общем, забавился вовсю. Впрочем, душа его была светла. А в светлой душе всегда находится свободное местечко для вдохновения и восторга собеседников.

Так они и летали по волнам воображаемого моря, от вечера к вечеру, от беседы к беседе все больше погружаясь в состояние какого-то сладкого единения, детской влюбленности друг в друга.

Но и этой лодке суждено было попасть в бурю и разбиться в щепки. Гром грянул, как водится, среди совершенно ясного неба. Однажды утром, прикатив на своем велосипеде на работу, Ванька застал во втором подъезде тревожную суету. У крыльца стоял темно-синий «Форд-транзит». Два санитара, дежуривших в ночную, подкладывали под открытые пружинные двери кирпичи. Для Ваньки все эти действия были достаточно привычными - в доме инвалидов умирали часто. Но на этот раз он ощутил неприятный холодок в груди.

- Кто? - спросил Ванька белобрысого громилу Эдика - одного из ночных санитаров.

- Доходяга из пятьдесят шестого, - ответил тот. - Давай, приступай! А я пошел домой...

Всю глубину этой утраты Ванька осознал только тогда, когда поднялся на второй этаж, в двадцать первый номер.

- Я все знаю, - сказал Дик. И Ванька впервые прекрасно понял слова на чужом языке. - Ночью у него остановилось сердце... Такое сердце...

Дик плакал беззвучно. Слезы текли по его смуглым щекам и капали на рубашку. Его лицо не выражало ни горя, ни печали. Оно было хмурым.

- У меня к тебе две просьбы, - сказал Дик тихим голосом. - Съезди на похороны, и когда все уйдут, положи на его могилу вот это... - он повернул свою коляску и указал правой рукой на раковину, лежащую на столе. - А вторую просьбу я выскажу, когда ты вернешься.

Ванька спустился вниз, напросился сопровождать тело старика Гидеона в «Хеврат кадиша», пока тело обмывали и готовили к погребению, он успел сходить в магазин и купить все, что считал необходимым. Затем он поехал на кладбище, где оказался единственным «родственником усопшего». Дождавшись, пока два бородатых черношляпых могильщика закопают покойника, Ванька вручил им обоим по двадцать шекелей и отправил восвояси. Затем он устроился возле свежего глиняного холмика среди густого столпотворения старых гранитных и мраморных плит, напоминавших прогнившие зубы кашалота, достал из целлофанового пакета раковину, бутылку водки, полбуханки темного хлеба и бумажный стакан, разместил все это у своих ног...

Выйдя из ворот кладбища, Ванька повернул на Красноармейскую, прошел два квартала в сторону железнодорожного депо, пересек узкоколейку и у деревянного пивного ларька, стоящего под виадуком, столкнулся лицом к лицу со своим братом Семеном.

- Я сегодня сбегу с математики, - сказал хулиганистый Семка и протянул Ваньке свой портфель. - Скажи училке, что у меня пузо подвело...

Он подобрал с земли сломанную ветку и стал сдирать густую маслянистую грязь с подошвы своего видавшего виды ботинка. На улице было буднично и серо. Массивная черная туча надвигалась на Фрязино со стороны Москвы и грозила превратить город в сплошной селевой поток. Туча не напоминала Ваньке ни большую черную птицу, ни большую черную рыбу, ни большой черный корабль. Она была просто тучей - мутным скоплением больших и черных климатических перспектив. И ни одно человеческое лицо не привиделось ему в этом кошмаре, ни одной знакомой черты не обнаружил он в окружающем пейзаже...

Ванька уходил. На могильном холмике - прямо под деревянной дощечкой с именем, фамилией и номером участка, где теперь вечно предстояло «забавиться» старику Гидеону, - лежала морская раковина. Рядом с ней стоял белый бумажный стаканчик, до краев наполненный водкой и прикрытый сверху неровно обрезанной темно-коричневой горбушкой.

О второй просьбе Дика Ванька догадался еще на кладбище. И когда она прозвучала, он не выразил ни удивления, ни протеста. На следующий день, испросив официальное разрешение у начальства, он водрузил на голову инвалида соломенную кепку и повез его на море.

Им потребовалось всего полчаса, чтобы добраться до берега. За все время пути они не произнесли ни слова. Ванька поставил каталку Дика в тени спасательной будки, взял пластмассовый стул и сел рядом.

Море было спокойным и равнодушным. Необъятное жидкое пространство колыхалось перед глазами двух великовозрастных сирот - инвалида и санитара, - как огромная неодушевленная тряпка.

- Достаточно, - сказал Дик по прошествии, может быть, получаса. - Поехали обратно...

Через неделю Дик исчез из дома инвалидов. Ваньке объяснили, что его забрали какие-то дальние родственники из Америки и увезли к себе то ли в Вайоминг, то ли в Айову.

- Они хотели везти его на теплоходе, - сказал вахтер, - но он устроил скандал. Заявил, что ненавидит море, и потребовал отправить его самолетом. В общем, они его забрали. Там ему, наверное, будет лучше, чем здесь... Там все-таки Америка...

Что же касается Ибана Зохова, то он, как рассказывают его местные знакомые, уволился из дома инвалидов, около двух месяцев проваландался в Тель-Авиве, а затем бросил семью и уехал на родину. Во Фрязино.

  [к содержанию "Compelle intrare"]

 


2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к
автору