|
|
Ребро мизантропа Больше уже
не поешь своих сладостных песен, цикада Памфил.
Эпитафия цикаде В возрасте тридцати восьми лет
Виктор Грауб упал с велосипеда и сломал ребро. С тех пор он стал называть этот
возраст переломным. - Если бы не падение, - говорил
он, - я бы никогда не удостоверился в существовании людей. Эту странную фразу Грауб повторял
так часто, что те, кто его слушал, постепенно перестали понимать ее глубокий и
весьма безрадостный смысл. «В моей смерти прошу винить мою
первую жену Сандру Грауб. Именно ей принадлежит идея умертвить меня посредством
уничтожения рукописи, которую я писал всю свою жизнь. Восстановить эту рукопись
невозможно, как невозможно воскресить мертвого меня. Я ухожу из этой жизни,
поскольку единственный смысл моего существования утрачен. Я не любил людей. И
умираю с надеждой, что в другом мире Провидение сжалится надо мной и не пошлет
мне навстречу ни одного человека, ни одной человеческой души. Прадед Виктора оставил эту
замечательную записку перед тем, как уколоть себя в сердце ржавым морским
кортиком флибустьерских времен. Случилось это в Праге. В 1896
году. В первых числах марта. Бабушка Виктора Цецилия Грауб (урожденная Клейнер)
говорила, что ее сумасшедший свекор покончил жизнь самоубийством («Зарезался»,
- говорила она) в результате тяжелого психического заболевания, своего рода
депрессии. Из всех времен года он больше
всего ненавидел раннюю весну. Он боялся марта, как огня, потому что именно в
марте его обуревали самые черные мысли. Он становился раздражительным и злым.
За год до его смерти, в начале марта 1895 года, его даже пришлось везти в
Баден-Баден на воды, настолько он был нервозен. Прадед Виктора был профессором
астрономии. Преподавал в Пражском университете. Энциклопедически образованный
человек, он обладал ужасным характером, и с ним не могла ужиться ни одна
женщина. Женат он был восемь раз (не считая гражданских браков). Причем почти
все его жены после скандального бракоразводного процесса оставались жить в его
доме. Дед Виктора - Мозес - был сыном Лилиана от третьей официальной жены,
которая умерла во время родов. Когда бабушка вышла замуж за дедушку, Лилиану
было 52 года, и он находился в процессе развода с пятой женой. Виктор, психиатр по образованию,
часто думал о прадеде. Ему было интересно установить точный диагноз его
болезни, характеристиками которой он располагал в избытке. Он даже помнил свою
неродную прабабушку Сандру - первую жену Лилиана, помнил рассказы этой древней
старухи о ее жизни, о ее любви и о характере ее мужа. Но поставить точный медицинский
диагноз никак не удавалось. В конце концов Виктор пришел к выводу, что его
прадед страдал неизлечимой, всепоглощающей и самоубийственной мизантропией. Роковой пиратский кортик и
последняя записка прадеда, накарябанная грифелем на обрывке газеты, хранились в
доме как семейные реликвии. Граубы передавали их из рук в руки от отца к сыну
вместе со старыми, почти истлевшими фотографиями и вырезкой из пражского
иллюстрированного журнала «Комитет», где была помещена статья о профессоре
астрономии Лилиане Граубе, открывшем новую звезду. Какую звезду открыл прадед
Виктора, никто толком не знал. Астрономия в конце ХIХ века хоть и считалась
наукой наук, но телескопы были еще несовершенны, а гипотеза А. А. Фридмана об
общем расширении Вселенной и ее доказательство, приведенное Э. Хабблом в 1929
году, тогда еще не появились. Когда Лилиан Грауб покончил с собой, Альберту
Эйнштейну было только семь лет. Виктор родился в Тель-Авиве во
времена весьма смутные - в конце тридцатых годов. Семья его деда бежала из
Праги от надвигавшейся коричневой чумы. Нельзя сказать, чтобы в Палестине
жилось спокойнее. Но дед считал, что худая жизнь на Святой земле лучше святой
смерти на чужбине. После Второй мировой войны, после всех войн, которые вел
Израиль за свою независимость, жизнь Граубов наконец-то вошла в нормальную
колею, семья построила большой дом в поселке к северу от Тель-Авива, дети -
Виктор и его младшая сестра Далия - закончили школу и поступили в университет. Судьбой своего прадеда Виктор
заинтересовался не случайно. Ближе к тридцати годам он стал замечать за собою
некоторые странности, объяснить которые не могла ни одна книжка по психологии.
Сначала он поймал себя на том, что ранней весной ощущает некое смутное
беспокойство, какую-то серую обреченность. В первые несколько лет проявления
этих симптомов он полагал, что они вызваны усталостью. Усталостью от города, от
суеты, от шума. Ему казалось, что стоит выехать куда-нибудь в поле, в свободное
от какого бы то ни было движения пространство, и сразу же полегчает. Но когда
он пробовал лечиться таким образом, его состояние только усугублялось. Рукопись прадеда, якобы
уничтоженная Сандрой, по ее же словам, ничего существенного собой не
представляла. «Это были какие-то расчеты,
формулы, - говорила старуха. - Ничего интересного. Я до сих пор не понимаю,
почему он так трясся над этой ерундой и кому понадобилось ее сжигать. Эти
листки находились в несгораемом шкафу, ключ от которого был только у Лилиана. В
тот мартовский день он открыл шкаф и обнаружил в нем горсть пепла. Рукопись
сгорела. Тогда он и схватил этот дурацкий кортик, который лежал на нижней полке
сейфа... Я здесь, конечно же, ни при чем. Разве что Серафима...» К старости обида Сандры на
покойного мужа стала острее. Она никогда не могла простить ему огульных
обвинений в ее адрес. И чем дольше она жила, тем яростней отстаивала свое право
на честное имя. Серафима была последней, восьмой женой Лилиана Грауба. Она была
младше его на тридцать два года и характер имела чрезвычайно легкомысленный.
Через пять месяцев после самоубийства мужа она уехала из Праги с каким-то
австрийским Unteroffizier, вышла за него замуж, прожила долгие годы в Вене, где
и умерла перед самой войной. К тридцати восьми годам Виктор
понял, что унаследовал некоторые свойства и черты характера своего достаточно
далекого предка. Прадед Лилиан, по словам бабушки Цецилии, обладал
исключительной памятью. Он мог, прочитав научную статью, процитировать ее дословно
от начала до конца, не допустив при этом ни одной ошибки. Правнук также на
память не жаловался. В университете он никогда не пользовался конспектами. Ему
было достаточно прослушать лекцию, чтобы повторить ее слово в слово через
месяц, полгода, год. Прадед панически боялся насекомых.
Однажды, обнаружив в ящике письменного стола таракана, звездочет упал в
обморок. А когда очнулся, то первым делом устроил в доме грандиозный скандал и
выгнал вон всю прислугу. Виктора в детстве укусила пчела.
Это причинило ему такую боль, что мальчика пришлось отвезти в больницу, где в
палате реанимации его с трудом вывели из глубочайшего шока. С тех пор он
ненавидел все летающее, жужжащее и ползающее. Летом он изводил килограммы мази
против комаров и даже в самые жаркие ночи спал под марлевым пологом. Лилиан был человеком желчным,
циничным и очень невоздержанным на язык. «Его любимым афоризмом была фраза
Шамфора, - говорила Сандра. - Когда он оскорблял кого-нибудь своей бестактной
прямотой, он всегда повторял: «Философ - это человек, который знает цену
каждому; стоит ли удивляться, что его суждения не нравятся никому?» Виктор также не отличался
девственной вежливостью. В моменты раздражения ему редко удавалась сдерживать
себя и он выливал на собеседника полные ушаты достаточно циничной и вместе с
тем весьма остроумной злости. Прадед был страшно падок на
женщин. Мало того, что он содержал в своем доме целый гарем. Бывало так, что,
не успев развестись с одной женой, он уже женился на другой. Причем жил
семейной жизнью с обеими одновременно. При этом он еще умудрялся крутить романы
вне дома, оплачивая их жуткими сценами ревности со стороны очередной (дежурной)
жены. Эта неуемная страсть к противоположному полу самым парадоксальным образом
уживалась в его душе с глубокой (Виктор склонен был полагать, что выстраданной)
ненавистью к женщинам вообще. Правнук был не менее
сладострастен, но более свободолюбив. Он отличался от прадеда лишь тем, что не
спешил связывать себя узами брака. Первой эту знаменательную
преемственность отметила бабушка Цецилия. Это случилось, когда
двадцатидвухлетний внучек назвал ее драной канарейкой. Они поссорились по
какому-то незначительному поводу, и Виктор в нервном возбуждении обрушился на
восьмидесятисемилетнюю старуху с гневным монологом, направленным на
дискредитацию баб вообще и выживших из ума баб в частности. - Как же ты похож на сумасшедшего
Лилиана! - грустно сказала бабушка Цецилия, когда Виктор закончил свои
обличения. - Теперь я понимаю, откуда в тебе столько яда. Это все дурная
наследственность, увечные гены твоего безумного прадеда... Тогда Виктор не придал этому
выводу особенного значения. Ему нужно было упасть с велосипеда и сломать ребро,
чтобы понять всю глубину его генетической связи с прадедом Лилианом. К тридцати восьми годам Виктор с
тяжелым злобным чувством осознал, что вокруг него образовался некий
человеческий вакуум. Проще говоря - полное отсутствие людей. Единственным живым
существом, с которым он мог общаться без того, чтобы испытывать мрачную скуку,
была его родная сестра Далия. Но она к тому времени уже вышла замуж, растила
троих детей и не ощущала особого расположения к общению с братом. С годами на
это у нее оставалось все меньше и меньше времени. Незаметно для себя Виктор начал
вести дневник, куда записывал впечатления прошедшего дня. Поначалу это было не
очень-то веселое занятие, и, чтобы хоть как-то оживить процесс воспроизведения
действительности, Виктор придумал специальный цифровой и буквенный шифр,
который со временем превратился в особый язык - язык Виктора Грауба. По вечерам
он располагался в кресле на балконе своей маленькой холостяцкой квартиры,
перечитывал дневник от начала до конца, а затем неровным нервным почерком
вносил туда свежие наблюдения. В конце концов, он настолько пристрастился к
этому занятию, что оно стало доставлять ему острейшее удовольствие,
единственное, в общем-то, удовольствие в его однообразной и одноцветной жизни. Дневник назывался «0hv.m6Ы!фю;ства»,
что в переводе на человеческий язык означало «Летопись юродства». «Настоящая жизнь - это жизнь без людей,
- писал Виктор на первой странице. - Люди только мешают. Путаются под ногами.
Вечно чего-то хотят. От них одни неприятности. Ах! Если б не было людей!» Он не
боялся реминисценций и часто цитировал великих без кавычек. В этом по-своему занимательном документе
можно было найти не только общие рассуждения, но и факты, подтверждающие и
доказывающие выводы автора. «Вчера ко мне в клинику привезли
мальчика, который отравил кошку, а затем облил ее труп одеколоном и сжег.
Мамаша была вне себя от ужаса. - Неужели я воспитываю садиста?! -
вопрошала она. - Он ненормален! Он жесток, как палач... «Дура! - хотелось крикнуть мне. -
Твой отпрыск совершенно нормален. Он познает жизнь. И благодари судьбу, что его
познание началось с кошки, а не с тебя. Скоро он успокоится и станет таким же
серым и мерзким, как все его воспитатели». Выписал живодеру успокоительное и
отпустил с миром. Смотреть на его блаженное лицо не было сил. Да и мамаша была
мне противна до омерзения...» «Далия говорит, что мне давно пора
жениться. Какие глупости! Жить под одной крышей с женщиной? Еженощно ложиться с
ней под одну простыню? Может ли быть в жизни что-то ужаснее? Женщины нужны
совсем для другого. Впрочем, я не уверен, что они вообще нужны». Этот дневник обладал уникальной
особенностью. Его «весенние» записи резко отличались от «летних», «осенних» и
«зимних». Отличались и по тону, и по темам. В ноябрьских фрагментах 197...
года можно было встретить, к примеру, такое описание: «Первый дождь я встретил на пляже.
Вокруг было очаровательно пустынно. Ни души. Море дышало, как спящая женщина.
Воздух был разрежен, небо облачно. Везде было так безлико и серо - никаких
кричащих красок, никаких звуков, никакого движения, - так бывает, наверное,
только на необитаемых планетах. И в то же время миллионы мелких оттенков,
крохотных нюансов - в дуновении ветра, в шевелении песка под морской пеной, в
монотонном гуле набегающих волн... В этот вечер мне удалось, наконец, счастливо
надышаться. Чудесная нынче осень!..» А буквально через пять месяцев
Виктор уже ополчался на всех и вся, даже на свою ни в чем не повинную нацию: «Песах... Шумные, разнузданные
еврейские праздники мне не по нутру. Бр-р-р!.. Что такое праздник? Это
состояние внешнего уединения и внутренней удовлетворенности. Чего ищут эти
блаженненькие в общих посиделках при свечах, в вечной базарной толкотне, в
пустых разговорах нос к носу? Эта ужасная страна не создана для уединения. Она
слишком мала и слишком тщеславна. Мне в этом смысле, ей-богу, ближе Антарктида.
И, честное слово, я не могу дать определенного ответа на вопрос, кем лучше
родиться: евреем или пингвином...» Будничный день Виктора состоял из
целого комплекса упражнений в человеконенавистничестве. - Не соизволите ли уступить мне
дорогу, почтенный!» - язвительно обращался он к согбенному старцу, медленно
влекущемуся по узкому тротуару впереди Виктора. «Не путайся под ногами, паскуда! -
гремело у него внутри. - А не то раздавлю ненароком!..» - Пачку сигарет! - не здороваясь,
приказывал он невероятно толстому лавочнику, торгующему возле его дома. «Зачем же ты, гнида, такую харю
себе отъел?!» - возмущалась черная душа мизантропа. Проезжая по насыщенным движением
городским улицам, Виктор так неистово сигналил, что его время от времени
штрафовали за нарушение покоя граждан. Однажды он подал в суд на
владельца фешенебельного ресторана в Герцлии за то, что на поданный Виктору
шашлык по недоразумению села муха. Дважды в год он проходил
обследование у знакомого невропатолога, которого ненавидел лютой ненавистью за
его природную вежливость и благородное хладнокровие. Но других знакомых
невропатологов у Виктора не было. - Ты измучился собственным
одиночеством, - говорила ему сестра. - Заведи себе постоянную любовницу, в
конце концов! Купи собаку! Если ты считаешь, что не способен полюбить, то
попытайся хотя бы привыкнуть... - Перестань, Далия! - отвечал
Виктор. - Дело совсем не в одиночестве. Наоборот. Дело в том, что мне мешают
люди. Они достают меня даже тогда, когда не вмешиваются в мою личную жизнь.
Меня бесит, когда кто-то из соседей проходит по лестничной площадке, шаркая
тапочками. Не могу сдержать раздражения, когда над городом кружит вертолет. Я
даже телевизор выбросил: надоело смотреть на эти говорящие куклы. - Может быть, тебе поехать
отдохнуть куда-нибудь далеко, в Австралию, например? - А там что нового? Те же рожи, та
же обреченность... В юности Виктор считал, что
обладает незаурядным чувством юмора. Он даже пытался писать юморески в одну из
газет, но вовремя понял, что занятие это пустое и никчемное. Его чувство юмора
трансформировалось с годами в злорадный цинизм, нравственные границы которого
не решился бы определить даже сам Донатьен Альфонс Франсуа де Сад. Его зашифрованный дневник
изобиловал образчиками черного юмора и садистскими стишками, которые он сочинял
сам. Россыпи этих четверостиший появлялись на страницах его «Летописи
юродства», как правило, в начале апреля. Вот одно из самых безобидных творений
Виктора: Принц Луи Бурбон де Конде Не было в жизни ничего
одушевленного, к чему бы Виктор не испытывал враждебности. Насекомых и людей он
ненавидел по причинам, указанным выше. К млекопитающим, особенно к собакам, он
относился несколько мягче, поскольку полагал, что они используют данный им
разум в более перспективном направлении, чем люди. Но и собаку он готов был
отправить на живодерню, если она (не дай Бог!) гадила в его присутствии на
газон. Он понимал, что собака не может иначе, что для нее это вполне
естественно. Но простить не мог. В детстве Виктора били всего три
раза. Два раза отец - за серьезные провинности - подделку отметок в школьном
дневнике и уничтожение (посредством спуска в унитаз) бабушкиного янтарного
кулона на золотой цепочке, кулона, в который был запаян отвратительный
скорпион. В третий раз Виктора избил его хулиганистый одноклассник Беня Моцкин,
избил просто так, ни за что, из животного удовольствия от драки со слабым
противником. Виктор вообще был слаб, белотел,
рыхл. Он никогда не занимался спортом, никогда не следил за своим телом, был
весьма неопрятен и рассеян. Злоба его часто бывала бессильной. Несколько раз в
людных местах он, не сумев сдержать свое возмущение поведением какого-нибудь
юнца, позволял себе лишнее и в буквальном смысле нарывался на драку. Но
вынужден был отступать, прекрасно понимая, что в противном случае получит по
морде, и не один раз. Отступал он, однако, в такой злобе, что в уголках его
обветренных губ выступала бурая пена. Перелом ребра - как раз того,
которое защищало (как могло) пламенное сердце мизантропа - стал крупнейшей
вехой в жизни Виктора. Ребро срасталось медленно, несколько месяцев. Но и когда
срослось, все равно при каждом всплеске Викторовых эмоций отзывалось тупой,
вязкой болью, настолько мутной и тревожной, что Виктор порою не мог определить,
что у него болит - ребро или сердце. Каждое утро, влача свое бренное
тело на работу в клинику, душа Виктора, говоря языком Галахи, рождала сонмы
черных ангелов. Утро было для него самым мрачным временем суток, как весна -
самым мрачным временем года. Он даже перенес приемные часы у себя в больнице на
вторую половину дня, опасаясь вполне реальной перспективы - утраты контроля над
собой в присутствии пациента. «Моя жизнь заканчивается, - писал
он в своей летописи. - И я ничуть не жалею об этом. Жизнь среди этой мрази не
стоит того, чтобы о ней жалеть. Человеколюбие - удел слепцов. Любящий людей
любит себя. И эта любовь не дает ему возможности разглядеть, что вокруг него в
бесконечном и бессмысленном шабаше куражатся бесы...» «Философ рождается из презрения к
живому и из уважения к мертвому. Вся философия мира нацелена на то, чтобы
объяснить бездарному человечеству великую разницу между божеством и убожеством.
Но все усилия напрасны, потому что и философию творят дилетанты...» Временами злорадство Виктора
приобретало утрированные формы. В политике, например, он принципиально держал
сторону самого бездарного и социально опасного лидера. И когда тот проигрывал
на выборах, Виктор хватался за ребро. - Еще одна неудача! - сетовал он.
- Значит, конец света опять откладывается... Виктор ненавидел по-крупному. Он
не опускался до частных подлостей, не вынашивал планы уничижения отдельного
человека. Он ненавидел совокупность. Поэтому максимальный ущерб, который он
наносил Ойкумене, заключался в ежедневном формировании полчищ черных ангелов.
Они заполоняли собою пространство, тучами поднимались в небо, хлопали крыльями,
выли далеко не ангельскими голосами, но никто, кроме Виктора, их не замечал.
Так что в социальном плане этот мизантроп был опасен не более, чем хорошо
отлаженный ядерный реактор. «Я понимаю, почему мой прадед стал
астрономом. Он просто не мог отказаться от удовольствия сознавать, что ни на
одной из доступных нашим телескопам звезд нет никаких признаков жизни. В
предисловии к своей монографии прадед Лилиан так и писал: «Вычисляя новую
планету на карте звездного неба, я стремлюсь только к одному - указать
человечеству еще один благополучно необитаемый уголок Вселенной». В возрасте сорока двух с половиной
лет Виктор Грауб женился. В это было трудно поверить всем, кто хоть немного
знал Виктора. Но его почти никто не знал. А сестра Далия лишь посчитала, что ее
увещевания достигли цели. На самом же деле Виктор женился по
любви. Грубой ошибкой было бы предполагать, что мизантропам это чувство
недоступно. Единственное существо, до конца последовательное в своей ненависти
к человечеству, человеком не является. Оно - ангел. И зовут его Люцифер. Впервые Виктор встретил Лилиану на
пляже. Это было глубокой осенью. Мизантроп, по старой своей привычке, гулял по
мокрому песку вдоль моря. Девушка шла ему навстречу, и когда они поравнялись и
посмотрели друг другу в лицо, Виктор впервые за многие годы не вспомнил о своем
сломанном ребре. Они разошлись, не обмолвившись ни словом, а через неделю
встретились снова. В выражении ее глаз было какое-то
странное удовлетворение - удовлетворение серостью. Она, казалось, была во
власти долгожданного отдохновения, которое испытывает стайер, пробежав,
наконец, свои двадцать пять кругов по стадиону и отлежавшись на футбольном
газоне. Пляж являл собою картину
покинутого наспех жилья. Песок был смят и замусорен. Но непреходящая для
Виктора прелесть этой картины была в том, что вокруг не было ни души. Поравнявшись с Виктором, Лилиана
произнесла: - Никак не могу надышаться... А
вы? - И я тоже, - сказал Виктор и
удивился своему спокойному тону. С этого удивления и началась его первая и
последняя любовь. Они поженились через месяц после
этого разговора. Лилиане было двадцать шесть лет. Она уже успела дважды
побывать замужем, успела устать от жизни и во многом разочароваться. Она
обладала сильной тягой к одиночеству, но предпочитала одиночество вдвоем. «Чтобы можно было кому-нибудь
рассказать о том, как тебе хорошо одной», - поясняла она. Виктор поначалу пытался
остановиться, прекрасно понимая, что делает что-то не то. Перед свадьбой он
записал в своей летописи: «Я, подобно дрессировщику, кладу свою голову в пасть
тигра, в гуманности которого совершенно не уверен. Наверное, я поступаю
опрометчиво. Но меня несет течение, и я не могу сопротивляться. Будь что
будет!» Первый год Виктор и Лилиана
прожили в мире и согласии. Ранней весной они отправились в Новую Зеландию, где
провели целый месяц в Южных Альпах. Жили дикарями в маленькой избушке, и им
никто не мешал. Этой весною Виктор на редкость легко справился со своей
традиционной хандрой. Через год у них родился сын. Его
назвали Дрором. А через пять лет случилось то, что должно было рано или поздно
случиться. После знакомства с Лилианой Виктор
как-то незаметно для самого себя охладел к своему дневнику. Пять толстых
тетрадей лежали в ящике письменного стола. Этот ящик он запирал на ключ по
привычке, привитой ему отцом. Кроме «Летописи юродства», там хранились семейные
реликвии - последняя записка прадеда, кортик, фотографии и вырезка из журнала
«Комитет». Маленький Дрор внешне был больше
похож на отца, чем на мать. Его нельзя было назвать очень уж симпатичным
ребенком, если бы не выражения его чрезвычайно живого лица, сменявшие друг
друга с неимоверной быстротой. В первые два-три года жизни сына Виктор не
обращал на него особенного внимания. Он был занят собой, пытаясь дать
правильную и окончательную оценку своему счастью. В этой связи его интересовал единственный
вопрос: «За что?!» Виктор действительно сильно
изменился. Он стал терпимей и мягче. Перестал злословить про себя. Его уже не
раздражала толкотня на тротуарах и рев отходящих от остановок автобусов, а
когда он наблюдал, как соседский пудель писает на клумбу возле дома, он даже
испытывал нечто вроде умиления. «Лучшие годы моей жизни... - думал
Виктор. - Я перестал замечать людей, будто они вовсе не существуют. Как это
приятно - ослепнуть после сорока! Кто бы мог подумать, что мне будет приятен этот
толстый лавочник, торгующий сигаретами, эта крикливая соседка, этот несносный
вертолет, кружащий над летним пляжем! Вот метаморфоза!..» Поздней осенью они с Лилианой
каждую субботу ездили на тот самый пляж, где в свое время познакомились, и
гуляли там часами, не произнося ни единого слова. Лилиана была на редкость
сдержанной и тактичной женой. Трудно сказать, любила ли она Виктора. Но она
очень тонко чувствовала, когда нужно помолчать, а когда сказать слово. И Виктор
с благодарностью это замечал. Однажды - Дрору уже шел пятый год
- Виктор вернулся с работы рано. Мальчик, как всегда, бросился встречать отца и
обхватил его за колени. Виктор давно привык к таким бурным встречам и относился
к ним, как к некоему обязательному ритуалу, вроде вытирания подошв перед входом
в квартиру. Но на этот раз, вместо того чтобы отделаться дежурным шлепком по
попе и отвернуться, он заглянул сыну в лицо и остолбенел. Ребро, о
существовании которого он давно уже забыл, буквально взвыло пронизывающей
болью. Лицо ребенка источало бесконечную,
безоглядную, преданную, трепетную, первобытную любовь. Оно светилось непомерным
счастьем. Оно сияло благодарностью к этому нескладному сорокасемилетнему
мужчине, подарившему ему самое дорогое, что может подарить человек человеку, -
право на существование. Оно обещало жизнь, оно верило в жизнь, оно продолжало
жизнь. Это лицо - лицо четырехлетнего Дрора Грауба - было слепым лицом юного
человечества, лицом Гомера, которое Виктор так старательно и удовлетворенно
забывал в последние годы. Он начал приглядываться к сыну. И
чем внимательнее он это делал, тем острее ощущал свою неполноценность, свое
природное убожество. Сначала ему казалось, что Дрор чрезмерно любвеобилен. В
нем проснулась подозрительность, всколыхнулись черные ангелы, дремавшие в самых
темных нишах его души. Вскоре он с обреченностью калеки понял, что бесконечно
завидует своему сыну и что эта зависть гораздо сильнее всех остальных отцовских
чувств. «Ах ты, мой миленький цветочек!» -
говорил Дрор, целуя лепестки розы. «Не бей комарика! Лучше прогони
его на улицу!» - кричал он Виктору, когда тот скатывал в трубку газету перед
ежевечерним карательным обходом квартиры. В один из пасмурных весенних дней
Виктор открыл ящик письменного стола и достал оттуда свою осиротевшую было
летопись. В последней тетради оставалось еще несколько чистых страниц. «Уж эти-то страницы я допишу», -
злорадно подумал он и ощутил болезненный толчок под ребром. Первая после длительного перерыва
запись гласила: «Этого следовало ожидать. Я снова ненавижу. Ненавижу с еще
большей отвагой, чем прежде, поскольку ненавижу собственное дитя, плоть от
плоти. Я уже знаю определенно, что меня надолго не хватит. И, может статься, я
стану первым человеком на земле, который пожертвует собственной жизнью не во
имя любви к ближнему, а во имя ненависти к нему. Жить осталось несколько
страниц...» С этой записи началось разрушение
семейной жизни Виктора. Чуткая Лилиана очень быстро прозрела. Ей не надо было
ничего объяснять. Как-то, вернувшись с работы, Виктор обнаружил, что она ушла. На его письменном столе лежала
обычная в таких случаях записка: «Мне кажется, - писала жена, - нам с ребенком
стоит пожить отдельно от тебя. С тобой что-то происходит. Что-то нехорошее. Я
не знаю, что именно, но чувствую обреченность. С тобою мне было очень одиноко и
счастливо. Я благодарна тебе за эти замечательные несколько лет». В начале марта 198... года Виктор
Грауб дописал последнюю страничку своей летописи. Дописал какими-то
бессмысленными, несвязными фразами, дописал - лишь бы дописать. Это был довольно пасмурный будний
вечер. Солнце еще не зашло, но за окном было сумеречно. Никто не шаркал
тапочками в подъезде, никто не кружил на вертолете над городом. Но всю эту
замечательную обреченность портили запахи. После дождя воздух был насквозь
пропитан ароматом травы, листьев, цветов. Эти запахи вновь, как и в прошлую, и
в позапрошлую весну, обещали всему живому новое цветение, новый круг беспечной
слепой жизни. Виктор разложил перед собою все
пять томов своей летописи, достал плоскогубцы, вытащил скобы, скрепляющие
тетради, а затем стал методично мять густо исписанные цифрами и буквами листы.
Вскоре перед ним образовался эверест бесформенной бумаги. Виктор принес большой
жестяной таз, смахнул туда бумажную гору, вынес на балкон и поджег. Вернувшись в комнату, он выдвинул
ящик стола и вытащил оттуда все семейные реликвии. Просмотрел желтые
фотографии, перечитал статью про прадеда Лилиана, затем собрал все это в кучу,
смял, вынес на балкон и бросил в догорающий костер. На столе остались только записка и
кортик. Виктор взял ножницы и обрезал записку прадеда так, чтобы она начиналась
словами «Я не любил людей» и заканчивалась фразой «Засим ухожу глубоко
разочарованным в человечестве». Ниже этой фразы вместо слов «Лилиан Грауб,
астроном» Виктор нацарапал своим непонятным шифром: «Виктор Грауб, психиатр». Он пристроил записку в центре
стола, придавил ее стаканом с карандашами, окинул взглядом утопающую во мраке
комнату, затем положил ладонь левой руки на больное ребро, слегка раздвинул
средний и указательный пальцы и свободной правой рукой потянулся за кортиком...
|
|
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору