Яффо в сумерках

 

Я дал себе слово, что в этой новелле никто не умрет. Сдержать его оказалось гораздо труднее, чем я предполагал. История одной жизни, восстановленная в этом небольшом тексте, неминуемо стремилась к смерти, как стремится к ней любая доступная нашему воображению история. В итоге, несмотря на мое мужественное сопротивление, финальным аккордом этого рассказа стала смерть замечательного художника Юджина Плиса.

В свое оправдание могу сказать только одно: умер он по-человечески, как настоящий романтик - с удовлетворением и без тени раскаяния. Юджин Плис умер от любви.

Мы познакомились в сентябре 1991 года в Яффо. Плис приехал в Израиль с какой-то американской культурной миссией и единственный из делегации был, что называется, нарасхват. К тому времени его имя уже гремело, если так можно выразиться об имени художника в нашем разобщенном цивилизованном мире. Картины Плиса хорошо продавались в Штатах и в Европе, выставлялись в больших галереях. Одна из них даже попала на аукцион «Кристис», что - при жизни автора - случается крайне редко.

В Яффо Плис посетил Яна Роша, своего старого друга по Масcачусетсcкому университету. Рош был художником по стеклу. После долгих блужданий по свету и изучения сотен разных технологий выдувания стекла он обосновался в Яффо, купив себе небольшую мастерскую-магазин в пятнадцати минутах ходьбы от моря.

В Израиле жили и родители Плиса. Они репатриировались из Бостона в конце шестидесятых годов, когда их единственный сын поступил в университет. Отец художника Авраам Плис творил какой-то бизнес, мать была актрисой театра «Габима» (в то время, по-моему, она уже не играла).

Зайдя в том далеком сентябре в мастерскую Роша, я обнаружил в единственном кресле у журнального столика незнакомого человека. И сразу понял, что передо мною человек выдающийся. Я даже забыл поздороваться и в течение нескольких мгновений смотрел на незнакомца не отрываясь. В его облике было что-то из ряда вон выходящее. Его одежда являла собою странную смесь приличия и распущенности. Поношенные джинсы не очень-то сочетались с новенькой шелковой рубашкой, которую так и хотелось назвать блузой. На оголенной волосатой груди покоился нелепо повязанный голубой галстук в блестках. Плис был крупным человеком. Он сидел в кресле по-американски, почти на спине, вытянув огромные ноги в черных кирзовых башмаках-вездеходах с крупно рифлеными подошвами. Шнурки были небесно-голубого цвета.

Сорокалетнее лицо Плиса почти полностью покрывала густая, черная, с обильной проседью борода. Нос был крупный, мясистый. Лоб высокий, шевелюра густая, иссиня-черная, без единого седого волоса. На этом лице я увидел совершенно уникальные зеленые глаза, которые можно было назвать круглыми в самом стереометрическом смысле. Они настолько далеко выдавались из глазниц, что хотелось встать у Плиса за спиной и увидеть их изнутри. Обратная сторона этих глаз простому смертному казалась гораздо доступней, чем обратная сторона Луны. (Между прочим, на одной из картин Плиса, которая называется «Антипортрет», была изображена внутренняя сфера огромного глаза.)

Рош, со своей врожденной мягкостью, положил конец моему замешательству.

- Знакомьтесь, - сказал он. - Мой однокашник Юджин Плис. И, расплывшись в своей широчайшей и самой благожелательной на всем Ближнем Востоке улыбке, добавил: - Эсква-а-айр...

- Очень рад, - дежурно приветствовал меня Плис по-английски. (I'm glad to see you!)

На этом, можно сказать, наше общение и закончилось. Мне был предложен кофе, я расположился на деревянной скамейке напротив Плиса, Рош сел на перевернутое вверх дном ведро, и начался разговор. Собственно, говорил один Плис. Вежливый Рош только изредка вставлял в его монологи легкие реплики-молнии, которые, с одной стороны, доказывали, что он внимательно слушает, а с другой - подогревали в собеседнике желание продолжать.

- К матери и отцу я зайду перед отъездом, - говорил Плис. - Они пока не знают, что я в Израиле. («А ты все хитришь!» - пожурил друга Рош.) И вообще, мне надо возвращаться в Бостон. Удивительное дело, Ян. Куда бы я ни уезжал, я всегда возвращаюсь в Бостон. В этом есть что-то роковое.

- Бостон ведь твой дом, - сказал Рош. - Это вполне естественно.

- Ерунда. Это-то как раз и неестественно. Само существование дома неестественно. Разве ты не замечал, что в этом мире все шиворот-навыворот? Утром - завтрак, днем - обед, вечером - ужин. Разве это не трагедия для мыслящего человека? А семья, дети, любовь, наконец... Разве это не абсурд?! А море, небо, музыка? Нет-нет, мы родились в весьма несообразном мире.

Он говорил с упоением. В его монологе, безусловно, проскальзывало желание слегка порисоваться перед незнакомым человеком, вполне свойственное и простительное художнику. Но его выпученные глаза, два не ведающих прищура бездонных мерцающих шара, были при этом совершенно серьезны.

- Все началось с жабы, - продолжал Плис. - Ты помнишь моего дядю Майкла, Ян?

Рош утвердительно кивнул.

- Так вот, это он сделал из меня художника. Мне было тогда лет, наверное, двенадцать или тринадцать. Я учился в школе с художественным уклоном, рисовал что попало, всякие натюрморты, шары, пирамиды... Я был, между прочим, обычным ребенком, Ян. Это к зрелости меня повело...

Дядя Майкл был человеком незаурядным. Он работал тогда, помнится, в одной из бостонских театральных трупп, был первоклассным театральным художником, но всю жизнь мечтал писать картины. (Между прочим, так ни одной и не написал. Чего-то ему все-таки не хватало.) Главной его страстью были парадоксы. Паскаль, Ларошфуко, Борхес, Альберто Савинио - с этими именами он не расставался ни на минуту.

Меня он считал ничтожеством. «Ты никогда не станешь великим художником, - говорил дядя Майкл, рассматривая мою мазню. - Ну что ты малюешь? Всякую дрянь. В любом предмете надо видеть его недостатки, а не достоинства. Пороки гораздо ценнее, чем добродетели. Каждый идиот может разглядеть в человеке доброту, порядочность, честность, достоинство. А ты увидь в нем негодяя! Отыщи в нем подлеца, предателя, садиста! Ты рисуешь шар и совсем не думаешь о том, что этим шаром можно кого-нибудь убить. Поэтому у тебя и получается глупая мертвая сфера, такая же круглая, как твоя дурная башка!

Дядя Майкл... Как жаль, что он не может увидеть моих последних работ. Ими, я думаю, он вполне бы удовлетворился...

Впрочем, я отвлекся. Так вот, в один прекрасный день мой любезный дядя Майкл перестал сетовать на бездарность племянника. Перестал навсегда.

Это случилось летом. Мы с мамой отдыхали тогда в каком-то пансионате на западном побережье. Скука была смертная. Я вообще не люблю Калифорнию, а тут еще ни одного сверстника в округе. В общем, делать было нечего, и я решил порисовать. Сейчас уже не вспомню, откуда у меня появилась идея сделать портрет моего безумного дяди. Но я его сделал. Холст, масло. Метр на полтора. Сделал за две недели и забыл о нем, переключившись на чтение книг, очередную порцию которых привез отец.

А примерно через неделю нас навестил дядя Майкл. Когда он приехал, я был на пляже и пытался соблазнить какую-то дурочку, прикатившую с родителями из Фриско на week-end. (Скажу тебе честно, Рош, если б не родители, она отдалась бы мне без всяких проблем. Я сразу угадал в ней будущую путану. Блядство буквально сквозило из каждого ее движения. Но эти паскудные взрослые!.. Они, очевидно, заметили наше взаимное возбуждение и поспешили увести свою маленькую потаскушку от греха подальше.)

Вернувшись домой, я обнаружил всех моих в сильнейшем волнении. Глаза мамы были наполнены слезами. Отец был желт, как охра. (Он не умеет ни краснеть, ни бледнеть. В моменты сильных душевных движений он всегда желтеет.)

Я стоял посередине салона, как Галилей перед Инквизицией. Я уже понял, что виноват. Не знал только, в чем. Отец сделал ко мне три широких решительных шага, влепил мне звонкую пощечину и выбежал вон из комнаты. Впервые в жизни я получил затрещину от отца. Но, представьте себе, даже не заплакал, настолько все это было странно. За последние дни я не натворил ничего такого, что могло бы вызвать гнев родителей. Я стоял и смотрел на мать. Она стояла и смотрела на меня. Потом приблизилась, провела рукой по моей пылающей щеке, заглянула мне в глаза и полным боли голосом сказала:

- Приехал Майкл. Он видел твою жабу.

Если вы полагаете, что я что-нибудь понял из ее слов, то глубоко заблуждаетесь. Я так и стоял в недоумении, силясь определить свое отношение к бесхвостым земноводным вообще и к жабам в частности. Так я простоял, наверное, несколько минут. Наконец мои интеллектуальные усилия достигли высочайшего накала и разрешились обильными слезами. Я плакал навзрыд, плакал так, как никогда больше не заплачу в своей жизни. Я плакал, наверное, больше часа. Так, во всяком случае, говорили мне отец и мать. Они даже собирались вызывать «скорую помощь», опасаясь, что моя истерика может плохо кончиться. Но она, к счастью, закончилась хорошо - я стал художником. Эти слезы сделали из меня того, кого так хотел видеть во мне дядя Майкл.

Под жабой моя бедная мама подразумевала портрет дядюшки (холст, масло, метр на полтора). Через несколько лет я тоже понял, что этот портрет больше напоминает жабу, чем человека. Нечто бесформенное, илисто-зеленое, пупырчатое, с огромными выпученными глазищами...

И тут Юджин Плис набросал словесный портрет своего дяди, почти полностью совпавший с моим первым впечатлением о самом художнике.

- Его выпученные глаза можно было оглядывать со всех сторон, даже со стороны мозга, - заключил художник свое описание. - Он действительно был жабой. Самой натуральной жабой. Я тогда еще был не так силен в анализе человеческих пороков, но интуитивно угадал в моем эксцентричном дядюшке и негодяя, и предателя, и садиста. Он жил в сумерках своих парадоксов. А жабы ведь, как известно, ведут исключительно сумеречный образ жизни. Кроме того, они питаются насекомыми, что для моего высоколобого дяди Майкла было страшным оскорблением.

Впрочем, подробностей его реакции на мой портрет я не знаю. Он ведь сразу уехал. Даже автора не дождался, неблагодарный...

В этом месте своего монолога Плис мелко хихикнул, что никак не вязалось с его крупным телом и густым грудным голосом.

- Я могу только предполагать, какое впечатление произвела на него моя работа. Родители знали, что за картина стоит у меня на мольберте. Они считали, что я балуюсь, рисую всякую чушь, лягушек, жаб, крабов и так далее, и не обращали на это никакого внимания.

Но дядя-то был художником. Он предстал перед моим холстом, как перед самым честным в мире зеркалом. Он сразу же узнал в моей жабе себя. Себя, подлого, порочного, слабого. И противного.

Дядя Майкл был человеком крайне импульсивным. Ему тогда и в голову не пришло, что племянник просто-напросто оказался способным учеником и только следовал указаниям своего ментора.

Боже, какой скандал он тогда устроил! Он орал на отца и мать, топал ногами, разбил вазу с цветами, неосторожно махнув рукой. Мама потом рассказала, что он изрыгал в мой адрес такие проклятия, которые вышли из употребления еще во времена Джеймса Кука. «Вы воспитали ублюдка! - орал он, брызгая слюной. - Смотри, Сара, он еще пустит вас обоих по миру!»

В общем, дядя уехал, не успев приехать. При этом он с такой силой хлопнул дверью, что она защелкнулась на английский замок, а затем вновь распахнулась, вырвав с мясом весь косяк... Плесни-ка мне еще кофейку, Ян!

Художник переменил позу, повернувшись на другой бок. Рош взял джезву и пошел к своей стеклодувной печи универсального назначения. Зимою он использовал ее в качестве камина, а когда приходили гости, варил в ней кофе.

Минут десять мы молчали. Я исподтишка рассматривал Плиса. Он, закинув голову за спинку кресла, смотрел своими бильярдными глазами в потолок.

- Значит, тогда ты и стал художником, Юджин? - Рош вернулся и налил нам свежий кофе.

- Да. Я думаю, что да.

- А как же отношения с дядей Майклом?

- Они вскоре наладились. Он дулся на меня не больше месяца. Потом остыл. Снова стал появляться у нас, рассказывать свои байки, грубить, шуметь. В общем, вел себя как обычно. Во всяком случае, мои родители не заметили в нем никаких перемен. Но я заметил. Во-первых, он перестал разговаривать со мной менторским тоном. Во-вторых, взял себе за привычку входить в мою комнату, когда меня не было дома, и рассматривать этюды и наброски.

Однажды мне довелось подслушать интереснейший разговор. Речь шла обо мне. Отец, мама и Майкл играли поздно вечером в дамский преферанс и, естественно, обсуждали за игрой разные проблемы. И одной из этих проблем был я.

- Ты знаешь, Сара, - сказал дядя маме, - вчера я разговаривал с Карбахером. Он готов взять Юджина на курс...

Плис заулыбался. Видимо, это воспоминание доставляло ему удовольствие.

- Ты ведь помнишь Джозефа Карбахера, Рош? Это был лучший художник, которого я когда-либо знал. Я и не мечтал попасть к нему в ученики и был уверен, что никогда не попаду, потому что нам это было просто не по деньгам. К Карбахеру выстраивалась очередь от Сан-Диего до Хартфорда. Тогда мне казалось, что учиться у Карбахера хочет весь мир. А ему казалось, что он слишком дешево берет за свои уроки.

- Я договорился с ним. Он готов получить чеками в рассрочку на два года. - Дядя взял маму за руку. - У меня есть кое-какие деньжата, и я помогу вам оплачивать его обучение. Подумай, Сара! После школы Карбахера ему уже не понадобится учиться живописи. Останется лишь закончить университетский курс. Но это ведь мелочи, не так ли?

- Ой, Майкл, не знаю. - Я понял, что заявление дяди застало маму врасплох. - Карбахер - это слишком дорого для нас. Мы ведь собираемся уезжать.

- А что? - встрял отец, начиная потихоньку желтеть. - Мы же будем все продавать! Квартиру, бизнес, мебель... Часть этих денег мы сможем использовать на оплату его обучения. Почему бы и нет?

- Но ведь ты хотел купить дом в Тель-Авиве, - возразила мама.

- Дом подождет. У нас только один ребенок, Сара. Единственный сын.

- Причем зверски талантливый сын, - добавил дядя Майкл и захохотал. - Значит, заметано? И ладненько. Твой ход, Авраам. Козыри бубны.

Так решилась моя судьба. Через два года я закончил курс у Карбахера и поступил в университет. А родители отбыли сюда...

За окном уже были густые сумерки. Печка Роша издыхала, слегка пришептывая. Юджин Плис, который в полутьме стал похож на говорящего мамонта, неожиданно замолчал.

- Когда ты собираешься обратно, Юджин? - спросил Рош.

- Не знаю. Может быть, завтра. Забегу только к старикам...

Он встал и попрощался. Пожимая мне руку, он заявил, что было приятно пообщаться, и пригласил меня посетить его мастерскую в Бостоне. «У меня есть замечательное старое «Бордо», - сказал он.

Адреса Плис, правда, не оставил.

 

С тех пор прошло без малого пять лет. В первые два из них Юджин Плис еще как-то блистал в разных каталогах, производил фурор на выставках и даже принял участие в трех крупных голливудских проектах, получив за один из них «Оскара». Затем он постепенно выпал из сферы моего внимания. И с течением времени у меня было все меньше и меньше поводов вспоминать эту сентябрьскую встречу в Яффо. Ян Рош умотал в Индонезию изучать местную гутную технику и матирование. Жизнь была суетливой и однообразной.

Однажды в одном из каталогов мне попалась репродукция картины Плиса «Яффо в сумерках». Затем я увидел ее на вернисаже в Тель-Авиве. Картина эта была чрезмерно странной, как, впрочем, все картины Плиса. В ней было больше сумерек, чем города. Издалека она смотрелась простым темным пятном. Ее надо было разглядывать близко, сантиметр за сантиметром, а затем постепенно отодвигаться от холста. Тогда-то и возникало то странное впечатление, которого художник, очевидно, и добивался. В эти сумерки были вложены все пять тысяч лет жизни древнего города, вся его печаль, вся его дремучая древняя боль. Еле различимые здания были уродливо перекошены. Их матовые глазницы слабо мерцали неприкрытой ненавистью ко всему, что именуется архитектурой. Яффо в сумерках ненавидел человека. Но еще больше он ненавидел Время.

Это была злая картина. Злая не в смысле обыденной человеческой злости, а в смысле всеобъемлющего исторического Зла. Плис воссоздал не величие и грандиозность Истории, а ее небывалую монументальную скорбь. Он написал обреченный на бессмертие город. Город, искалеченный тысячелетиями, город, который уже давно никому и ни во что не верил, город-негодяй, как сказал бы проницательный дядюшка Майкл.

Именно тогда, простояв полчаса возле этого холста, я впервые ужаснулся могучему таланту Юджина Плиса, впервые почувствовал его разрушительное вдохновение. Эта картина вселила в меня смутное чувство тяжкой неудовлетворенности окружающим миром, жизнью вообще. Чувство, от которого я не могу избавиться по сей день.

А полгода спустя позвонил Ян Рош. Он только что вернулся из своих путешествий по Юго-Восточной Азии и предложил мне поучаствовать в одном из своих проектов. Он работал над большой иллюстрированной монографией, которая называлась «Поэзия стекла», и просил меня отредактировать тексты.

Через несколько месяцев книга была издана и хорошо разошлась. По этому поводу Рош устроил скромные посиделки у себя в мастерской. Настолько скромные, что, кроме нас двоих, в них принимала участие только универсальная печка Роша.

Я сидел на своей излюбленной деревянной скамейке, Ян колдовал с джезвами, и когда помещение наполнилось густым кофейным ароматом, стало совершенно ясно, что разговора о Юджине Плисе нам не избежать.

Я рассказал Рошу о выставке и о своем впечатлении от картины «Яффо в сумерках».

- Я рад, что ты все понял, - сказал Ян. - Бедный Юджин! Он и меня в свое время чуть было не погубил. Ты даже не представляешь себе, как вовремя я сбежал из Бостона в Израиль!

- Ты разве сбежал?

- Для всех - уехал. Репатриировался. Но для себя - сбежал. Знаешь, Юджин очень многому научился у Карбахера. В том числе и способности сильно влиять на близких ему людей...

Впрочем, это не так важно. Интересней другое. Я ведь виделся с Юджином буквально несколько месяцев назад. В Джакарте. Мы проговорили всю ночь. Он снова проклинал Бостон, снова сетовал, что роковым образом привязан к Массачусетсу. Но это было единственное, что осталось от того Плиса, которого я знал и которого ты видел в этой мастерской пять лет назад...

История, которую поведал мне интеллигентный стеклодув Ян Рош, была очень похожа на легенду и совсем не похожа на правду. В сущности, это был самый настоящий миф, древний, дремучий миф, только внешне окрашенный в современные тона. Тем не менее уже к середине рассказа я не сомневался в его абсолютной правдивости.

- Все началось незадолго до той нашей беседы в Яффо. Тогда было трудно что-то понять, но мне показалось, что Юджин - человек, привыкший всегда и во всем идти до конца, - чего-то недоговаривает. Обычно он никогда не оставлял собеседнику надежды на подтекст. Насколько громадна была роль подтекста в его творчестве, настолько ничтожное место занимали недомолвки в его речах. Он всегда говорил все, до последнего слова. Прямо, четко, ясно. Белое называл белым, черное - черным и к последнему, кстати, испытывал большую симпатию.

Я еще в Бостоне понял, что у Юджина есть один критический недостаток. Он не умел любить. Его профессиональный взгляд на вещи и людей просто не оставлял никакого пространства для любви. О, Юджин Плис строго следовал заповедям своего дядюшки. Глядя на женщину, он первым делом отыскивал в ней пороки. А так как они всегда находились, то женщина оставалась для него привлекательной только до тех пор, пока могла служить натурой для его картин. Ты скажешь, что можно влюбиться и в порок. Это правда, но в системе ценностей Юджина Плиса порок являлся лишь качеством, способностью объекта стать предметом отражения в искусстве. Не более того. Я уверен, что, если бы он встретил идеальную женщину, женщину, исполненную добродетелей и начисто лишенную недостатков, он сошел бы с ума от ужаса. Она показалась бы ему монстром. Впрочем, такая женщина способна напугать до смерти любого мужчину...

Он познакомился с Мэгги Найф на том самом аукционе, где продавали его «Телепина». Там, кстати, тоже не обошлось без скандала. Когда картина была продана, Юджин остался в зале аукциона и на глазах у изумленной публики купил ящик «Бордо» урожая 1897 года. Цена этого вина превышала цену его картины в два с лишним раза. Таким скандальным образом он продемонстрировал всем и каждому, чего стоит настоящее искусство в наше время.

Тогда-то его и подцепила Мэгги Найф. Впрочем, не знаю, кто кого подцепил. Плис был очень неразборчив в своих связях с женщинами. Он говорил, что все они на одно тело.

Так или иначе, они столкнулись на одном из богемных коктейлей, поговорили о том о сем, и разошлись. А на следующий день Плис явился в дом Мэгги в Лондоне. Явился с вещами и прожил у нее две недели. Затем она уехала в Швейцарию, он - к себе в Бостон. А через месяц после этого мы с тобою имели честь принимать его здесь, в Яффо.

- Ты не очень-то торопишься, - сказал я. - Насколько я понимаю, все это - лишь преамбула к истории Юджина Плиса? Очевидно, эта Мэгги устроила нашему другу хороший экзамен на прочность...

- Не совсем так, - Рош отошел к печке за очередной порцией кофе. Его голос доносился оттуда, как со сцены. - Мэгги Найф была скандально известной особой. Богатая наследница, аристократка, она целиком и полностью состояла из одних пороков. В ее характере не было недостатков, поскольку это слишком нежное слово. Она вся была один сплошной порок. К своим двадцати пяти годам она уже успела дважды побывать замужем, родить во время первого замужества внебрачного ребенка, обобрать обоих своих несчастных мужей до нитки, устроить скандал на приеме в честь королевы Елизаветы, явившись туда почти раздетой и совершенно пьяной. Она баловалась наркотиками, коллекционировала порнофильмы и посещала все мыслимые аукционы Европы, покупая произведения искусства только затем, чтобы досадить коллекционерам и музеям. Она прожигала жизнь в самом буквальном смысле этого слова. Однажды в пьяном виде она облила себя французскими духами и подожгла. Ее удалось спасти, но следы ожогов остались на лбу и верхней губе. И тем не менее Мэгги Найф все-таки была красива, красива какой-то мерзкой (да простит мне мое стекло!) красотой...

Сумерки за окном мастерской Роша начинали сгущаться, воздух сбивался в клочья. Мне почему-то сразу же вспомнился «Яффо в сумерках».

Ян пересел в кресло, в котором когда-то сидел Юджин. «Еще немного, - подумал я, - и он тоже станет похож на говорящего мамонта».

- Мэгги Найф была исчадием ада, - продолжал Рош. - И Плис, как последний статист в этом дьявольском спектакле, влюбился в нее по уши.

Для художника Юджина Плиса эта дама не представляла никакого интереса. В ее внешнем и внутреннем облике не хватало контраста - слишком много труда вложили в это создание темные силы. Но Плис влюбился в нее как в женщину, а не как в сырье для очередного шедевра.

Мы помолчали. Рош держал в руке изящную стеклянную чашечку с кофе. Он казался грустным, а может быть, и на самом деле грустил.

- Ты знаешь, а ведь тогда, после того, как Плис пожал нам обоим руки и мы расстались, он прямиком поехал в аэропорт. Да-да, взял билет и улетел в Швейцарию. Причем не только не забрал свои вещи из отеля, но даже не зашел к родителям, которых не видел больше года. Я думаю, что уже тогда он понимал, что влюбился. И уже тогда начиналась в нем эта жестокая борьба, в которой он впервые в жизни потерпел сокрушительное поражение.

- Пока мне ничего не понятно, - сказал я. - Если Юджин проиграл, значит, вся эта история с Мэгги имела happy end?

- О, если бы! - Рош отпил кофе, затем закурил. Я сделал нетерпеливый жест. Рош улыбнулся своей знаменитой улыбкой, сквозь которую на этот раз проглядывала уже неприкрытая грусть.

- Он отыскал Мэгги то ли в Лозанне, то ли в Цюрихе, в каком-то шикарном отеле. Она была навеселе и сразу же предложила завалиться в постель. Они провели бурную ночь, а утром, проснувшись с больной головой и гудящим от усталости телом, он обнаружил, что с другой стороны от Мэгги спит безмятежным сном молоденький негр-портье, не менее удовлетворенный и не менее усталый, чем Плис.

В общем, случилось то, что должно было случиться. Юджин сыграл роль мавра. Он так разукрасил этого негра, что даже Мэгги, которая, похоже, получила от этой сцены острейшее наслаждение, бросилась к нему в ноги, умоляя не убивать несчастного.

На следующий день он получил отставку. Причем в самых грязных выражениях, какие только ведомы современному английскому языку.

Тогда-то Юджин и понял, что находится во власти сильного чувства, слишком сильного, чтобы противостоять ему в обыденной жизни. И он принял единственно верное для художника решение: потратить свои эмоции на очередную картину, выплеснуть свою неудовлетворенность на холст и тем уберечь себя от катастрофы. Банально? Не скажи. Человек, обладавший таким могучим творческим потенциалом, как Юджин Плис, мог бы вывалить на холст все свои внутренности. Если б, конечно, захотел.

Короче, он вознамерился спасти несчастную овечку Юджина и накормить бескровной художественной местью коварную волчицу Мэгги. Он решил написать ее портрет, картину, в которой будет явлен древний Ужас, выросший из Хаоса глобальный Порок в единстве всех его мерзких проявлений.

Он приступил к работе с остервенением. И, как ни странно, погряз в ней еще глубже, чем в своем чувстве к распутной Мэгги Найф. Знаменитый художник Юджин Плис, который в лучшие времена мог создать первоклассное полотно за каких-нибудь три недели, промаялся над этой картиной больше года. Он сильно одичал, почти не выходил из мастерской, перестал появляться на людях, отключил телефон. Обеспокоенная мать, узнав, что сын не удосужился навестить ее в Тель-Авиве, ринулась в Бостон. Но он выставил ее за дверь, даже не поинтересовавшись причиной ее внезапного приезда.

Юджин был популярным художником. Все его работы, включая и те, которые были только в проекте, покупались на корню. Так было и с этой картиной. Она была продана одному коллекционеру с Мальты еще до того, как холст был натянут на подрамник.

Коллекционер, человек терпеливый и вежливый, в конце концов, устал ждать и начал доставать Юджина письмами с просьбой поторопиться воплотить его деньги в шедевр. Юджин торопился, но не мог ничего с собой поделать. Каждый новый вариант картины чем-то не удовлетворял его. Он переделывал все заново. Сотни, тысячи раз. Он дошел до того, что перестал спать ночами и работал при электрическом свете. Иногда ему казалось, что он близок к результату. Но через некоторое время он разочаровывался и исступленно начинал все сначала.

И все-таки он добился своего. В одно несчастное утро Юджин очнулся от тяжелого сна, подошел к мольберту и понял, что лучше он уже не напишет. Впервые за много недель он вышел на свежий воздух, добрел до телеграфа и вызвал мальтийского покупателя в Бостон.

Здесь Рош сделал очередную паузу и посмотрел в окно. Как и пять тысяч лет назад, фиолетовый мрак вязко стекал по стволам деревьев и расплывался по газонам мутным дремучим морем.

«Яффо в сумерках», кстати, последняя картина Юджина Плиса, - сказал Рош, закуривая. - Он написал ее через два года после этой трагедии. Да и то только потому, что она была заказана внучкой Йозефа Карбахера.

- О какой трагедии ты говоришь? - спросил я и снова нетерпеливо повел рукой.

- Знаешь, что сказал мальтийский коллекционер, когда Плис продемонстрировал ему свой шедевр? Он сказал только одну фразу: «Ступайте в церковь, молодой человек, и рисуйте там своих мадонн». А через неделю подал судебный иск с требованием вернуть ему деньги, поскольку художник не выполнил заказ.

Вот, собственно, и все. На этом можно и закончить рассказ о том, как Юджин Плис, самый честный и самый злой художник современного мира, этот певец порока, нарисовал... мадонну. Девушку с лицом, исполненным святости. Приторной, сладковатой святости.

Эту картину так и не удалось продать. Плис подарил ее какой-то церквушке в Массачусетсе.

- Но ведь ты говоришь, что «Яффо в сумерках» он написал значительно позже?

- Это была лебединая песня. Он просто выскреб из себя накипь, как из старого чайника. Как это ни прискорбно, но художник Юджин Плис умер. А человек Юджин Плис работает сейчас в каком-то рекламном агентстве в Бостоне. В Индонезии он, кстати, был по делам своей фирмы. В командировке.

Ян Рош помолчал минуту. Затем поднялся с кресла, потянулся и устало спросил:

- Хочешь еще кофе?

Я отказался. На этом мы и расстались.

 [к содержанию "Compelle intrare"]

 


2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к
автору