|
ИСПОВЕДЬ
|
Когда-то я был
влюблен в театр. Не той любовью, которой движимы завзятые театралы, и не той,
которая пожизненно приковывает истинных актеров к рампе. Меня восхищал феномен
лицедейства. В те времена я имел весьма туманные представления о системе
Станиславского (не говоря уже про теоретические изыскания Михаила Чехова), но
даже если бы и проштудировал «Мою жизнь в искусстве», вряд ли отыскал бы в этом
труде хотя бы минимальное подтверждение своим чувствам. Театр представлялся
мне некой инфернальной сферой, в которой человек, реальный и осязаемый,
переставал быть белковым телом, становился образом, воздухом, феерией. Я
буквально задыхался от восторга, осваивая (в порядке трудовой дисциплины, как
сказал бы булгаковский персонаж) азы актерской техники, пластики, речи. Главным
результатом истинного лицедейства я считал способность актера изменять
окружающий мир, делать его под себя.
Внутреннее перевоплощение, личностное отождествление актера с его героем, чего
добивался от своих учеников незабвенный Константин Сергеевич, было для меня
вторичным. Я пребывал в полной уверенности, что, к примеру, театральный
художник сначала вникает в актерскую концепцию, а уж затем моделирует декорации
к спектаклю. Режиссеру я отводил место в каптерке технического персонала. Его
роль заключалась, на мой взгляд, лишь в расстановке шахматных фигур перед
игрой. Вся сценическая атрибутика, начиная от света, музыки, реквизита,
декораций и кончая зрительным залом, казалась мне второстепенным придатком,
меняющимся фоном для грандиозной фигуры лицедея. В состоянии этой
влюбленности я провел свои юношеские годы. Те самые годы, о которых ни один
человек, будь он даже патологическим пессимистом, не смеет жалеть. Толпы
драматургов - от Шекспира до Вампилова, толпы режиссеров - от Брука до Плучека,
толпы художников - от Боровского до Левенталя - шли на поводу у единственного и
неповторимого существа, которому можно было довериться абсолютно и окончательно
- шли на поводу у актера. Физически сливаясь с довольно однообразной массой
людей, именуемой официально советским театральным зрителем, я духовно выделялся
из нее (как мне тогда казалось) другим углом зрения. Мне была доступна магия
волшебного преображения человека в демона (в отличие от перевоплощения, по
Станиславскому, актера в человека). Доступна в том смысле, что я ее понимал,
что, сидя в зрительном зале, я видел, как тускнел от произнесенного слова свет
софитов, как в медленном поскрипывании последнего монолога Фирса расплывался и
таял аляповатый вишневый задник, сработанный провинциальным художником.
Впоследствии выяснилось, что это прогрессировала моя близорукость… Сегодня я театр не
люблю. И не стыжусь такого признания. Я отношусь к театру, как обычный в меру образованный
и в меру серый человек. Сцена привлекает меня не больше, чем уютный угловой
столик в бистро или занимательная новелла Франсуазы Саган. Я разочарован. И
стоит только благодарить бога, что мне удалось избежать довольно
распространенной метаморфозы - превратиться из фанатично влюбленного в
фанатично ненавидящего. За свою юношескую любовь к театру я заплатил сполна. За
высокое всегда приходится дорого платить. Юность попирается зрелостью, зрелость
- старостью, рождение - смертью. С того времени, когда я в буквальном и
переносном смысле просыпался в кулисах, прошло много разных лет, которые я уже
никогда не проживу. За эти годы я (как мне кажется) понял многое из того, чего
(как мне, опять же, кажется) понимать бы вообще не следовало. Процесс естественный,
скажите вы. С точки зрения человеческого опыта, это действительно так. Но в
несуразном нашем мире и опыт человеческий несуразен. Когда я понял эту
тривиальную, в общем-то, истину, энергия моего разочарования удесятерилась. Блуждая как-то по
страницам «Мифа о Сизифе», я наткнулся на фразу, которая, кажется, расставила
многие точки над многими i. В этой фразе говорилось о том, что существо человека
формирует эпоха - точно так же, как существо актера формируют декорации.
Причем, чем активнее человек сопротивляется, тем агрессивнее набрасывается на
него время. «Разлад между человеком и окружающей его жизнью, между актером и
декорациями и дает, собственно, чувство абсурда, - пишет Камю. И, оседлав
своего испытанного конька, добавляет: - Все здоровые люди когда-нибудь да
задумывались о самоубийстве, а потому можно без дополнительных пояснений
признать, что существует прямая связь между этим чувством (чувством абсурда - Е.С.) и тягой к небытию». В основе моего
разочарования лежал сюжет медленного и вовсе не магического превращения
одухотворенного лицедея, творца и властителя сцены, в бездушную марионетку. Моя
печаль по этому прискорбному поводу усугублялась с каждым уроком, преподносимым
мне взрослой жизнью. Режиссеры выбирались из каптерок и раздавали актерам подзатыльники
и оплеухи, художники малевали свои декорации на авось и заставляли массовку
соответствовать, осветители выставляли ровный мертвенный свет, который если и
менялся, то только по указке реостата. Грань между театром и реальностью день
за днем становилась все тоньше, все призрачней и, наконец, исчезла совсем. И
навсегда. В один прекрасный день я понял, что необходимость использовать
театральную терминологию в моих факультативных (в порядке трудовой дисциплины)
изысканиях отпала. Я понял, насколько это банально, вульгарно, пошло. Признаюсь
честно, в то время я очень досадовал на Шекспира за его фразу про мир, который
театр, и про людей, которые в нем актеры. Тогда я еще возлагал какие-то хрупкие
надежды на Кафку, Камю, Беккета, Ионеско, но и этим надеждам суждено было
рассыпаться в прах. Последние штрихи в
прилежную работу эпохи над моим «материалом» внесли два события: крушение
советского строя и эмиграция. Первое из них окончательно убедило меня в том,
что я обманывался, второе указало мне мое истинное место под солнцем. «Чувство абсурда может поразить в лицо любого человека на
повороте любой улицы». Любого - не любого, но меня это чувство поразило на повороте судьбы.
Первый гром с ясного израильского неба грянул в тот момент, когда я понял, что
за моим перемещением из далекой северной страны в близкую южную не последовало
никаких превращений (тем более, преображений). Вопреки ожиданиям я остался
таким же, каким был. («Ты похож на себя,
петуха. Скоро съем я твои потроха!..»). Разве только усугубились некоторые
(самые, увы, злосчастные) мои ощущения. В частности, в Израиле я почувствовал
себя марионеткой в гораздо большей степени, чем чувствовал в России. И дело тут
вовсе не в том, что изменилась структура моего быта, что мне пришлось
дисциплинированно платить по счетам, много работать, чтобы заработать,
экономить на сигаретах и транспорте. Просто петля, в которую было заключено мое
сознание в России, была родной, пригнанной по размеру. Она, фигурально
выражаясь, грела мне шею. Израильская веревка, очевидно, сделана из другого
материала. Она жестче, теснее и, простите, хуже намылена. А так как я (против
ожиданий) внутренне не изменился, такая ситуация стала чревата частыми
приступами душевной асфиксии. Впервые в жизни я ощутил духовную усталость. А в
усталости, как справедливо заметил Камю, есть нечто отвратительное. Я бы
сказал, нечто бесчеловечное. Изменившиеся
декорации вряд ли повлияли на мое сознание в большей степени, чем изменившийся
климат на мой организм. Но возникла непонятная тяга к целому, какая-то
подспудная марионеточная солидарность. Не знаю, стало ли это следствием резкого
сужения кругозора или начинающегося старения, но появилось ощущение некоего
родства марионеток всех времен и народов. Я вдруг почувствовал себя участником
грандиозного шествия - шествия детей под дудочку Крысолова, шествия микробов из
пробирки в пробирку, шествия уверенного, устойчивого, равновесного. Я, похоже,
растерял ориентиры: различия между людьми стали казаться мне настолько
несущественными, что, прочитав сенсационное сообщение о клонировании овец, я
удовлетворенно расхохотался. Мне стыдно за этот
смех и в то же время смешно от этого стыда - чувства, вполне достойные
марионетки. Умом я прекрасно понимаю, что скрупулезная работа эпохи над моим
внутренним миром (это словосочетание тоже вызывает у меня улыбку) близка к
завершению, я понимаю, что имеет смысл сделать отчаянное усилие и отвоевать
себе хоть какое-то пространство для последнего и решительного боя. (Так
приговоренный к смерти судорожно ищет предлоги для отсрочки казни. «Подождите!
- кричит он во сне. - Я еще не готов. Мне необходимо время, чтобы
настроиться...» Но на его смерть настроиться способен только палач). Я понимаю
также, что мой марш-бросок в сторону восстановления утраченного неравновесия
ожидаем. Эпохой, временем, другими марионетками. В том-то и заключается
злокозненность человеческой судьбы, что она если и не предопределена свыше, то,
безусловно, ожидаема. Прогнозируема, как принято говорить, в общих чертах.
Кроме того, такое (опять же факультативное) подвижничество сильно затруднено
объективными обстоятельствами места и времени. Я имею ввиду Израиль, конец ХХ
века. Смысл моего существования в этом времени и в этом месте ускользает от
меня с гораздо большей изворотливостью, чем в России. Там, бывало, я буквально
настигал этого неуловимого «зверька», наступал своими семимильными сапогами ему
на пятки. Здесь этот номер не проходит. К тому же здесь вообще не в традициях
заниматься спортом подобного рода. Поиски смысла жизни в Израиле
бесперспективны, как фристайл. А марионетка всегда чтит традиции своего
сундука. Самое удивительное,
что я не отчаиваюсь. Хотел бы, пожалуй, да не получается. Либо мои
умозаключения уже не действуют на мои чувства, либо где-то в самом отдаленном
уголке моей души (он мне представляется небольшим захламленным подсобным
помещением, каптеркой с потрескавшейся табличкой на двери: «Стратегический
запас») еще теплится - что с ней поделать! - всегда сладкая и всегда последняя
надежда. Для чего я все это
написал? Совсем не для того, чтобы объяснить, почему я разлюбил театр. Просто
мне кажется, что есть вещи, которые необходимо проговаривать вслух, наяву, во
всеуслышание. Говоря словами Осипа Мандельштама, предпосланными к его
«Грифельной оде», мы только с голоса
поймем, что там царапалось, боролось... 1997 г.
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved.
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору
Produced 2007 © by Leonid Dorfman