EXEGI
MONUMENTUM


Самая дурная черта нашего образования - связывать любое художественное нечто с обобществленной реальностью (читай - реальностью, доступной каждому). На самом же деле между этой реальностью и поэзией общего ни на йоту.

Нас учили, что поэзия должна отображать (действительность, жизнь, борьбу, материальный мир - кому что нравится). Нас обманывали. Поэзия должна преображать. Ее задача не пассивна (отображение), а активна. Но вовсе не в смысле физического действия. Активность поэзии нельзя соразмерить с видимым человеческому глазу движением. По отношению к нашему времени поэзия макроактивна. Вернее - микроактивно наше время по отношению к поэзии.

В чем заключается преображение? Одной фразой так: преображение - создание иной реальности, новой реальности, неведомой реальности. (Это доступно только поэзии. Ни эпос, ни драма этому не научены. Вот вам ярчайший пример: драматургия Генрика Ибсена состоит из драматических поэм, а драматургия Александра Блока - из лирических драм. Между этими драматургиями пропасть глубиной в одну реальность).

Обладают ли эти новые реальности чертами той, в которой мы живем? Безусловно. Более того, самые труднодоступные невооруженному духу творения поэтического гения на поверхности практически неотличимы от нашей жизни. Напротив, самые, на первый взгляд, отличные от нее - сказки, легенды, мифы, фантасмагории, утопии, анти- и сюрреалии - в большинстве случаев просто не дотягиваются до отдельной реальности в автономном своем существовании.

Наша привычка исчислять поэзию по векам - не что иное, как элементарная дань времени, черствому и утилитарному.

Умирающий 73-летний Державин пишет:

А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!

А чуть меньше чем через век 22-летний Мандельштам, как эхо, трансформирует эти строчки, давая им новый животворный толчок:

И, если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает – остается
Пространство, звезды и певец.

Нас испортил двадцатый век. Он изобрел не только колючую проволоку, концлагеря и душегубки. Он с присущим ему цинизмом взломал многие заветные двери, унифицировал сознание человека, доступностью информации и комфортом притупил в нем жажду поиска, прелесть прорыва в неизвестное, неизведанное, незнаемое.

Поэзия двадцатого века стала рациональней и жестче. И беседующие в реальности Бунин и Георгий Иванов никак не представимы беседующими на страницах поэтической книги.

Мы все живем в мыльном пузыре обмана: куда ни погляди - всюду видишь его радужную оболочку. А насколько она хрупка, можно оценить только со стороны - извне. Такая возможность предоставляется большинству раз в жизни - то бишь, в самом ее конце.

Та реальность, которую мы принимаем за настоящую и всеобщую, на самом деле ложная. Но где же тогда реальность истинная? Еще один тупик, но тупик очень многое объясняющий. Любое творчество и есть поиск ответа на этот вопрос. Создание иной реальности - не самоцель художника (было бы глупо создавать нечто заведомо ложное, если бы истинное было налицо). На самом деле - это поиск, поиск истинной реальности.

Та же поэзия Бунина. Традиционная по форме, бесфабульная и технически, в общем-то, однообразная, она удивительна своим полнокровием и русским здоровьем. Исключительно и то, что полнота и ювенильность чувств в поэзии Бунина не растрачивались с годами. Так, один из шедевров русской любовной лирики - стихотворение «Мы рядом шли...» - Бунин написал в 47-летнем возрасте. Его поэтический напор был настолько мощным и неиссякаемым, что он не смог выплеснуть его полностью даже в своей прекрасной прозе и до конца своих дней, живя на чужбине, все-таки писал и писал стихи.

Человек творящий живет трудно. Вся его жизнь подчинена одной несбыточной мечте: он хочет увериться. Он хочет стать уверенным хотя бы в чем-то, в какой-нибудь частности, мелочи, незначительности. Но, как правило, уверяется он только в одном: в тщетности своих усилий. «В любой момент человек должен быть готов к смерти, ибо никто не ведает, придет ли она через год, через месяц, на следующей неделе, а может быть, и сегодня. Строя планы на будущее, человек обязан постоянно помнить о быстротечности жизни. Нельзя рассчитывать на чудо, которое поможет совершить невозможное, раздвинув рамки Жизни или Интеллекта. Следует всегда помнить, что одним из фундаментальных законов Человеческой Природы является закон, согласно которому любое начинание, выходящее за рамки возможностей смертного, оказывается эфемерным» (А. Дж. Тойнби).

Уверенность в своей правоте - удел ограниченных людей. Одна из самых навязчивых и в большинстве случаев курьезных черт этой ограниченности - творение символов. И, как ни парадоксально, творение символов себе, своему месту, времени и деянию, своей, так сказать, реальности, зачастую лишенной объема и даже исторического контекста. Современные строители символов, как правило, забывают о том, что символ - есть образ, взятый в аспекте своей знаковости, и что он есть знак, наделенный всей органичностью и неисчерпаемой многозначностью образа, они даже и не подозревают, что предметный образ и глубинный смысл выступают в структуре символа как два полюса, немыслимые один без другого (ибо смысл теряет вне образа свою явленность, а образ вне смысла рассыпается на свои компоненты), но и разведенные между собой, так что в напряжении между ними и раскрывается символ. Переходя в символ, образ становится «прозрачным»; смысл просвечивает через него, будучи дан именно как смысловая глубина, смысловая перспектива.

Другими словами, создавая символы своей реальности, они забывают об ее единственном качестве - об образе.

Напрасно утруждать себя поисками символов в поэзии Бунина как неких частностей. Однако же Бунин как истинный поэт не только пытался создать иную реальность, а создал ее, вернее воссоздал. Определить эту реальность конкретным словом или понятием невозможно. Однако, подумаем над таким на первый взгляд простым умозаключением. Каждый человек проживает необходимый период своей жизни, называемый детством. Этому периоду свойствен как бы очищенный взгляд на вещи, продиктованный и неведением, и отсутствием опыта общения с суетным и лгущим человеческим миром, и ясностью детского восприятия и понимания сути вещей. Что же это, как не иная реальность по отношению к нашему взрослому и искривленному знанием и опытом мировосприятию? Бунин не задавался целью отразить в своих стихах мир детства, однако поэтическое направление ему диктовала именно эта детская ясность мировосприятия, эта душевная чистота и духовная свобода от человеческих пороков и предрассудков. Отсюда и почти тотальное отсутствие человека в бунинской лирике, отсутствие его как детали, мешающей живой природе, как соринка мешает смотрящему на белый свет глазу.

Есть монументальная «Божественная комедия» Данте и есть скромнейшая поэма Бунина «Листопад». Данте с помощью стального резца и тяжелого молота высекал свою громаду. Бунин набрасывал мягким невесомым карандашиком на папиросной бумаге свою наилегчайшую картинку. Но и тот, и другой творили поэзию, создавая (или воссоздавая - нет особой разницы) иную, доступную только им (и только через их гений - нам, грешным) новую (или - хорошо забытую старую) реальность.

Пушкинский эпитет «нерукотворный» имеет непреходящее значение, поскольку утверждает превосходство Божественного Промысла над бренными людскими потугами. Память связана с историей народа, с движением его духа, с сиянием его взлетов и тьмой его падений. Поэтому основой любого памятника, будь то «Рамаяна» или «Совет в Филях», статуя Свободы или ТАНАХ, является вовсе не пьедестал, а квинтэссенция духовной энергии человека, народа, человечества. Сделать славу нельзя, как нельзя сделать закон природы. Слава - категория нерукотворная.

Показательным примером «делания» славы служат люди и бюсты нашего недалекого прошлого.

«Голова, отрубленная скульптором при жизни, есть, в сущности, пророчество о власти» (И. Бродский, «Бюст Тиберия»). Подобное пророчество о власти остается всего лишь пророчеством. Хотя бы в силу бренности всего сущего такая власть формальна, фиктивна и в духовном смысле безосновательна. И все же это власть - власть узаконенного абсурда.

Габриэль Гарсиа Маркес заметил однажды, что как бы он ни старался воспроизвести в литературе всю алогичность современного мира, уровень абсурда реальной жизни всегда превосходил.

Мы уже исторически (или истерически?) начинали свыкаться со многими вещами, противоречащими здравому смыслу - да что там здравый смысл! - противоречащими семантике русского языка. Помните такое уморительное понятие «дважды герой»? Кому могло бы придти в голову именовать таким титулом Роланда или Зигфрида, Геракла или барона Мюнхгаузена, Маккавея или Мартина Лютера Кинга, наконец?! А это «историческое постановление» о бюстах на родине этих самых «дважды»?

Главный бюст, кроме того, осуществлял и надзор за идеей. Помните, в каждом уважающем себя актовом зале этот обязательный атрибут обычно устанавливался на постаменте за спинами уважаемого президиума. Традиция, как известно, пошла еще с царских времен. Но заседать под бдительным взглядом отсутствующего императора (портрет во весь рост) было, однако, уместно: все-таки монархия, все-таки, как ни крути, Божий наместник...

Бюст повсеместно воплотил в себе идею, отрезанную от действительности, как бутон от стебля цветка. «В результате - бюст как символ независимости мозга от жизни тела...» (Все тот же И. Бродский).

Настоящий герой, безусловно, достоин памяти соотечественников, будь он космонавт, художник, политик, солдат или простой гражданин. Первый пожизненный гонфалоньер Флорентийской республики Пьеро Содерини не обладал ни крупными дарованиями, ни особой энергией. Но именно с его легкой руки (скорее всего - правой, коей являлся в то время секретарь флорентийского Совета Десяти Никколо Макьявелли) и Микеланджело получил заказ на своего Гиганта-Давида, ставшего символом Флоренции, и Леонардо да Винчи творил непревзойденную фреску в Большом зале флорентийской Синьории.

Сотворивший Деяние, Жест, Слово достоин памяти вне зависимости от того, дважды, единожды или вообще не был отмечен государством. Сознание современников и потомков имманентно определяет ему место, и повлиять на это сознание во времени ни бюстом, ни культом невозможно.

Символ тем содержательнее, чем более он многозначен. Смысловая структура символа многослойна и рассчитана на активную внутреннюю работу воспринимающего.

Я как воспринимающий провел такую работу однажды, в День Независимости государства Израиль, едучи из Тель-Авива в Иерусалим.

О том, что Израиль - страна-символ как извне, так и изнутри, никому объяснять не нужно. Поэтому, наверное, и Иерусалим открывается символом. У самого подножия той горы, на которую должен взойти всяк еврей, есть такое знаменательное местечко - Латрун. Здесь в близком, почти родственном соседстве, друг напротив друга расположились католический монастырь молчальников и танковый музей. Символично здесь то, что и молчальники и танки замечательно схожи в одном: и те и другие молчат в миру.

Правда, мир для монахов и для танков - совсем не одно и то же. Для первых это все, что есть за стенами их духовной обители, для вторых - лишь отрезок времени, когда нет войны.

Молчание - золото. Оттого и тяготит. Монахи производят вино. Танки - впечатление. Вино, как известно, развязывает язык. Танки, если (не дай Бог!) заговорят, то только лишь для того, чтобы навсегда заткнуть кому-либо рот.

Миленькое противоречие!

Но как ни пытайтесь, вам ни за что не удастся положить это противоречие в основу некоего единства, властью которого, по-видимому, и продиктовано такое курьезное расположение танкового музея.

Военная техника украшает многие парки Израиля. Нет ничего безвкуснее танка, возведенного на пьедестал. Зато дешево. Во всех смыслах.

Цивилизованная подоплека такого увековечения железного хлама проста, прямолинейна и, главное, понятна большинству: оружие, как средство достижения справедливости, мира и благополучия; оружие, как защита от врага, как угроза его и устрашение, как гарант существования и безопасности Государства.

Орудие убийства, возведенное в символ, есть следствие полной и окончательной победы цивилизации над объективным идеалом, так легкомысленно заложенным в человечество свыше. Можно назвать его симметрией сосуществования, гармонией, гуманизмом, всеобщей любовью и проч. Выберем более общее и, на мой взгляд, всеобъемлющее обозначение этого идеала и напишем его с заглавной буквы - Покой. Покою, как я понимаю, надлежит проистечь с небес на грешное человечество в тот момент, когда оно возьмет и перестанет в одночасье быть грешным. Но, как водится, поэт видит дальше проповедника, и пушкинское «Покоя сердце просит...» вполне логично завершается безысходным «На свете счастья нет».

Движение нашего мира основано на противоречиях - религиозной нетерпимости, политических амбициях, территориальных спорах, и, как следствие всего этого, локальных и мировых войнах.

Дремучее недоверие человека к человеку - неиссякаемый источник этих противоречий. Интересно, что оба солдата, выходящие на поле брани друг против друга думают, (если допустить, что солдаты вообще думают) совершенно одну и ту же мысль: «Если я не убью его, он убьет меня». Есть еще два известных варианта этого трюизма. Первый: «Если он не убьет меня, тогда и я не стану убивать его». И второй: «Если я не убью его, быть может, и он не убьет меня». Но и первое, и второе уже немыслимо в сегодняшних обстоятельствах, то бишь в условиях ведения современного боя.

Единственному народу мира, имеющему, если можно так выразиться, задокументированную историю с древнейших времен и даже в самом широком и жестоком рассеянии сумевшему сохранить и, более того, развить свои древние традиции, тем не менее, никак не везло с собственной государственностью. Израильское государство, как пульсар, то возникало, то исчезало, и порою перерывы в его существовании измерялись почти световыми годами.

Современному государству Израиль чуть больше сорока. Относительно длительности жизни человека - это возраст зрелости, ясности и еще широкого пространства для перспектив. Но человек собирается жить до ста двадцати. Государство же предполагает существовать вечно. Человек мечтает о духовном бессмертии в памяти потомков, государство - о бессмертии физическом. Человека будут воспринимать по формуле «каким он был», государство же - по формуле: «каким оно было и каким стало».

Но разве танк-памятник может каким-то образом объяснить потомкам (если, конечно, все они поголовно не вырастут специалистами по военной технике), каким было некогда их государство?

Где-то у раннего (додетективного) Юлиана Семенова есть прекрасная фраза: «Мечта - это неудовлетворенность прошлым, опрокинутая в будущее нашим настоящим». Неудовлетворенность прошлым - вполне естественная черта любого живого и мыслящего организма, будь то злак, птица, человек или государство. Вопрос в другом: как, в какой форме будет опрокидываться в будущее эта неудовлетворенность? Не превратиться ли она в навязчивую идею, заставляющую насильно творить свое желаемое бессмертие, созидая не живое и животворное, а мертвое и монструозное, творя не созидание, а назидание?

Хранить вечно - исключительная прерогатива исторической памяти народа. И народу Израиля грех жаловаться на недостаток материала. Многовековое отсутствие государственности вряд ли может явиться в этом смысле каким-то тормозом, работающим на забвение, на утрату традиций и национальной общности. Это уже доказано временем.

Тора, как первое зерно, посеянное в почву исторической памяти народа, сумела в условиях беспрецедентного рассеяния и разобщения ее адептов по всему белому свету, сохранить и национальную общность еврейского народа, и иррациональные (я не пишу религиозные, поскольку это уже) его традиции.

Израиль - страна-символ, страна насквозь пронизанная духом поэзии, а, следовательно, постоянно и напряженно находящаяся в поиске, в поиске истинной реальности, символом которой может стать только нерукотворное - земное ли, небесное ли - но уж во всяком случае, не танк, возведенный на пьедестал.

1993 г.


2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved.
Все права на размещенные на этом сайте тексты принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к
автору

Produced 2007 © by Leonid Dorfman